Выбрать главу

Юноша пристально всмотрелся в глаза обывателя и опасливо отошёл в сторону.

– Вот ведь какая неприятность! – пробормотал обыватель. – Уже на улицах стали называть товарищем! Дойдёт ещё до столоначальника, чего доброго. Как пить дать выгонят со службы! Надо что-нибудь предпринять такое…

Обыватель поглубже засунул руки в карманы и запел «Боже, царя храни».

– Эй, газетчик! Дай-ка мне, милый, два номерочка «Русского знамени».

– Чего-с?

– «Знамени», говорю, «Русского» дай мне два номерочка. Или даже лучше – три.

– Нету такой газеты.

– Нету? Ну, дай «Новое время».

– Нету такой газеты.

– А что же есть?

– «Рабочая газета», «Правда», «Красная звезда».

– Ах ты, нахальный мальчишка! Устои подрываешь? Нелегальщиной торгуешь? А вот я тебя, негодяя, в участок сведу!

– Не имеете права! Я налог плачу.

– Ла-а-адно! Я тебе покажу налог!

Обыватель тщательно записал приметы и номер крамольного газетчика и, нудно скрипя галошами, пошёл дальше.

Над фасадом большого дома обыватель прочёл надпись: «Московский Комитет Всесоюзной Коммунистической партии».

– Тэк-с! Приятно. На глазах у всех, так сказать, подрывают устои. Так и запишем. И улочку запишем. И номерок запишем. Всё запишем.

Обыватель внёс необходимую запись в памятную книжку и пошёл дальше.

– Товарищ, разрешите прикурить? – остановил обывателя толстый гражданин в бобровой шубе.

У обывателя ёкнуло сердце и подкосились ноги.

– Хи-хи… Не извольте сомневаться. Никак нет. Никакого причастия к нелегальным подпольным организациям, революционным кружкам и политическим группировкам не имею-с и не являюсь, так сказать, «товарищем», а ежели ночевал в участке, то, поверьте, ваш… превосхо…дительство… роковое недоразумение… несчастное стечение обстоятельств… Ва… ва… ва…

Гражданин в шубе в ужасе шарахнулся в сторону.

Исколесив всю Москву и уже окончательно отчаявшись в успехе поисков, заведующий музеем поздно вечером наконец, к великой своей радости, нашёл исчезнувший экземпляр обывателя.

Экземпляр стоял посередине Театральной площади на коленях и, рыдая, говорил:

– Как честный человек… Роковое недоразумение… Чиновник двенадцатого класса и никакого причастия не имею… А ежели ночевал в участке, то, видит бог, по ошибке… Боже, царя храни!.. А что касается извозчика номер сорок девять тысяч двадцать один и газетчика номер двенадцать (блондин, четырнадцать лет, глаза голубые, особых примет не имеется), то могу подтвердить, что они есть замешанные в движении, особенно газетчик, который продаёт подпольную нелегальщину… Опять же могу указать адрес Московского Комитета Коммунистической партии… А ежели ночевал в участке, то…

Многие прохожие останавливались и давали ему копейку.

Две недели бился заведующий музеем, растолковывая обывателю сущность событий и перемен, случившихся за последние двадцать лет.

В начале третьей недели обыватель уразумел.

В конце третьей недели обыватель поступил в трест.

А в начале четвёртой как-то вскользь, во время обеденного перерыва, сказал сослуживцам:

– Тысяча девятьсот пятый год? Как же, как же! Помню. Даже, можно сказать, лично участвовал в борьбе с самодержавием. Сидел, знаете, даже. За участие в демонстрации… Были дела! Ну да о чём толковать! Мы старые общественники-революционеры. И вообще, вихри враждебные веют над нами…

Говорят, что один раз он не без успеха выступал даже на вечере воспоминаний о 1905 годе.

Но это недостоверно.

Всё же остальное – факт.

Николай Николаевич Асеев

Завтра

I.

Сначала мысль забилась на виске поэта, в голубоватой прожилке ударами крохотных биений. Это была самая миниатюрная турбина, какую можно было себе представить. Палль спал и жилка пульсировала медленно и спокойно, накопляя и разряжая микроскопическими приливами берег сознания. Сон, равномерный и глубокий вначале, свернулся вдруг сгустком запекшейся крови, с трудом вытолкнутой сердцем. Жилка набухла и посинела. Ее внятная и трогательная вибрация приостановилась. С усилием сократившись, она протолкнула загустевший комок и забилась прерывисто часто. Голубизна весеннего дня, осаждавшего перед тем закрытые зрачки, превратилась в черную пропасть, через которую сонное сознание отказывалось перелететь. А перелететь было необходимо, чтобы не нарушилось кровообращение. Звонки трамваев, дребезжавшие целый день в только что вынутую раму, странно видоизменились в резкие хриплые голоса, угрожавшие прыжку через пропасть. Лоб Палля завлажнел испариной. Волна крови, докатившись до мозговых волокон, ударила в них цветными фонарями прыгающих искр. Палль хрипло передохнул и тяжко перевернулся на спину. Щиплящее мерцание затекшего плеча окончательно разбудило его. Сердце гремело, как после сильного внезапного испуга. Палль приподнялся и сел в постели. Это ощущение падения – перебои во сне – стало чересчур частым. Весь организм трепетал от какого-то темного подсознательного удара, будто бы налетев на подводный камень в плавном течении сна. Так, значит, конец действительно близок. Раньше эти перебои не были так мучительны. Что же делать? Врач говорил об изношенном сердце, которое следовало бы заменить новым. Омоложение? Но оно коснется не только сердца. Оно заполнит и мозг. Оно искривит его извилины и – вот самая поэма, что вчера задумана им с таким приливом радости и реальности бытия покажется ему сущим вздором. Палль наскоро проглотил бром, в темноте нащупав ложку и флакон, и продолжал соображать. Дышать стало легче. Но мысли были совершенно живыми. Они ворошились в мозгу, как раздразненный клубок змей: свивались в кольца, вставая на хвосты, переплетались друг с другом. Другие были, как созревшие груши. Их нельзя было тронуть за ветку. Они гулко падали, обрываясь полные сока и переспевшие. Но собирать их в темноте было нельзя. Палль поднялся, накинул пиджак и перешел к столу. Электрическая лампочка перегорела; в темноте, он попытался записать их на ощупь, водя пером наугад.

«Искусство – сейсмограф волевых устремлений человечества. Его ощущения себя, как самого большого запаса жизни. В конце концов единственное искусство – существующее реально – есть искусство изменения, линяния, смены кожи непрестанно обновляемого сознания. Иначе ощущения бытия стали бы тусклы, их формы стерлись бы, сгладились в смертельное безразличие. Разница ощущений есть разница жизнеспособности. Хотя эти ощущения могут замирать, их смена может замедляться, как ход соков в зимнем дереве. Тогда мы имеем мертвенную эпоху установки традиций. Эта эпоха – не наша. Накопление рвущихся воль дает нашей стремительную порывистость и слава тому, кто переведет эту порывистость на ровный, не останавливающийся ход».

Запись подаваемого кода бившейся жилки была, конечно, груба. Но приблизительный ее смысл был таков. И Палль думал если не этими выражениями, то равными им в своей назревающей боли пухнущей почки. Наконец, разряд сознания взорвался, строки сделались расплавленными и горячими. Они стали в порядок, и поэма началась.

Откройтесь двери всех закатов, Всех предстоящих вечеров– У мира больше нет загадок: Он прост, спокоен и суров.
Столетье! Стань в затылок, к ряду, Мы шагом медленно пройдем Принять парад разлатых радуг. Земли поставленных трудом.

Сердце вновь закололо туповатой болью. Рука сразу устала, и дальнейшие, в темноте написанные строки, упали на бумагу перепутанными буквами.

Реллегаи нибалер Иншаб вцаньте Реилоле виперел Седзь тасосян. Умта щихоюв вирес Бернег лозот Соловаха анзаре Жгутся в золах.