Сошел царь вниз, взял Шкурлатова за плечи и молвил – распечатал уста, что сургуч темен да ал: – Сокол мой! Нет у меня друзей на белом свете. Хотят меня с царицей извести. Скачи в Занеглименье до ворожеи Степаниды, скажи ей мое царское слово: пусть покажет нам дурной глаз, что немощь на царицу наслал – пожалована будет. А не покажет – бить нещадно, зашить в медвежью шкуру, скормить кобелям!
Низко поклонился Шкурлатов, вышел из полат, кинулся к аргамачьим конюшням. Вывел коня, вскочил в седло, пыля, поскакал.
Конь-гнед, звездочол, за щеками зжено; играет. Разжался, шарахнулся в сторону народ. Одни домрачеи да скоморохи отплясывали лихо.
Было то в пятом, а в канун пяточного дня привалила беда на двор боярина Данилы.
Горел на солнце князек и узорная причолина, решетилась подстрелинами кровля; бежал кругом облитый яблонным цветом сад.
Аринушка вышивала в саду, рушником солнышко ловила. Лежала на плече тугая рассыпчатая коса.
Сновала, сновала игла, да и обломилась. Сронила на шитье вздох, – на крыльце завидела отца. С той поры, как приезжал Шкурлатов, тосковал боярин, места себе не находил. Вспоминала, как сказал ей, по голове гладя: – Не будет от сего добра. Распалит он царя. Извет наведет!
Потупилась Аринушка, слезу сглотнула. – Пришлись по душе зеленые, цвета некошеной травы глаза…
Нападала на нее падучая, немощь, ничем непособная и лютая. Слышался по ночам трубный язык; крадучись, шла за окольицу, и было ей кружение и великая маета. Все блазнилось: не Аринушка она, а кто? – сказать не умела. Скрывал дочь боярин, никуда со двора не отпускал.
Сложила шитье, голову на колени опустила, задремала. А тем временем ударили в ворота. Рыжий, в телятинных сапогах, дьяк Таврило Щенок прошел по двору и боярину писулю подал: – Шкурлатов челом бьет!
Стал читать старик – заходило под ним крыльцо.
– Говорил я верно Шкурлатову, – сказал Данила, одна у меня дочь Аринушка.
– Не прогневайся, коли так! – молвил дьяк и сразу иным стал. – Пальцы в рот; засвистал. Из-под полы сабля блеснула. Настежь – ворота; гикнули, ворвались обидчики. Накинули на боярина мешок, скрутили, к лошадям потащили. Повис над двором крик. Зашарили по клетям, стали грабить. Вскочила Аринушка. – Беда! – Проскакали за тыном, – отца и мать связанных повезли.
Закричала, заплакала – никого нет, шумят в доме. Бежит кто-то по саду прямо к ней, траву мнет. Схоронилась за куст – прошел мимо; кинулась огородами. Выбралась на уличку, пошла, плача, сама не зная, – куда.
Уже все Знеглименье прошла. Куда идти дальше?..
Стоит изба курная, слепонько глядит волоковыми окнами. Бабка – чистой гриб – собирала в лукошко рассыпанный крыжовник.
– Куда идешь, дитятко? – И тронула Аринушку за рукав.
Зажалилась та, говорит в слезах;-так-де и так. Покачала старушонка головой.
– Сто лет живу, а о таких не слыхала; али не нашей ты земли? – речь у тебя смутная, не поймешь.
Вдруг затеплились глазки невидные, что божьи коровки красные.
– Ну, раз идти-то некуда, ступай в избу, дитятко, ступай!
Боязливо переступила Аринушка порог, вошла в сени.
Обернулась через плечо на дверь. – Там – визжал стриж, текла, чго мед, заря. Было небо – шелк шаморханской.
Собрала старушонка ужинать: ставец штей, битой коровай да ковшик вареного молока. Вскинула на нее Аринушка глаза синесветые, горючие. Села бабка на лавку.
– Ты кушай да слушай, – зашамкала. – Дай-кась, я те слово скажу. Знахарка я, Степанида. Вот и говорю я тебе, девица, будь ты мне заместо дочери (тут. Аринушка заплакала). Не плачь, дитятко, не плачь! Идти тебе некуда. Живи у меня. Знатная из тебя ворожея выйдет.
Опустила Аринушка голову: о житье таком думала ли, гадала? Старушка зажгла лучину, достала из-под лавки, раскрыла берестяной сундук. Вот сухие пауки – зашушукали в ладонях у ней разные растеньица да корневища.
– Гляди, учись, Аринушка, какие травы бывают; тут они у меня все. Вот – колкжа-трава, она меткость пуле дает, держать ее в коровьем пузыре надо… Плакун-траву сорвешь в Иванову ночь – бесы тебя бояться станут. Сон-траву сбирай в мае, когда желто-голубое цветение ее: вещими сны будут… Вот – нечуй-ветер, ее слепцы ртом рвут, – она от смерти на воде сохраняет…
Долго еще говорила знахарка… Ночью той заснула Аринушка – как в ров повалилась. И сквозь сон слышала до зари: сторож колотушкой стучал.
На другой день поутру сказала бабка Арииушке: – Проведала я: гость к нам будет; схоронись за дымником, сиди, не вылазь!.
…Скакал по Занеглименыо Шкурлатов. Всюду-народ. Скрипят качели, девки пляшут; ругаются мужики, не сымая шапок, в церкви входят.
Сдержал коня. – Не признался боярин, где дочь спрятал!..
Въехал к Степаниде на двор. Пошел в избу. Закланялась бабка, затеплились глазки, что божьи коровки красные: – Давно поджидаю, чуяла, что приедешь, соколик; маете твоей сердешной пособить могу.
– Ты почем знаешь? – встрепенулся Шкурлатов.
– По лицу видать, как взошел, видать по лицу. Забыл по што приехал, дело царское из головы вышло.
– Пособи, бабка, пособи!
Засмеялась ворожея – мелко, мелко орешки посыпала: – Счас заговор на любовь скажем. Как звать-то ее?
– Ариной.
Зашептала старушонка в углу, где бревна во мху рублены: – Исполнена есть земля дивности… На море, на окияне, на острове Буяне лежит разжигаемая доска; на ней – тоска…
Сказала заговор. Полез Шкурлатов за кошелем – вспомнил: – Меня к тебе, старая, царь послал. Околдовали царицу, лежит без памяти. Покажи дурной глаз, – пожалована будешь, а не покажешь – учнут тебя мучить, на куски порвут.
Затряслась: – Трудно это мне, соколик, ох, трудно!
– Твое дело, старая; царь велел.
– Ну, авось господь помилует, – спробую.
Приладила противу дымника зеркальный брус, зажгла травяной пучок; заклубилось чадно и с запахом.
– Сиди, – сказала, – доколе не увидишь.
Чихнул Шкурлатов, стал вбрус смотреть…
Сомлела Аринушка в тесноте, сидя за дымником. Заслышала голос потянуло выглянуть. Тут шепнула ей старушонка: – «Глянь-кась в зеркальцо скорёхонько!» – Поднялась Аринушка, увидала лишь стрелецкой кафтан отпихнула ее бабка вспять.
Зашиблась, закликала и тут скарежила ее падная немочь, перекосила. Шумотит старая, глушит Аринушкин стон – гость не услыхал бы! А уж он кричит: – Ведаю ныне, кто царицу сглазил! Приметил я боярина Данилы девку дворовую! Порченая она! Говори, бабка, где сыскать?
Подумала Степанида, пальцем золу поворошила и сказала: – Ввечеру на выгоне, что подле речки, будет тебе стреча.
– Добро! – закричал Шкурлатов и кинулся вон из избы. Отвязал коня, напылил в воротах, вскачь пустился.
Хитро плела козни ведунья старая. – Ушла к недужному на Швивую горку, Аринушке ж наказала на поемном лугу козу пасти.
Взяла хворостинку, погнала козу Аринушка. Дальше, все дальше. Уже далеко изба, далеко. Дошла до речки, до луга поемного. Глядит в воду – себя опознать не может: перекосилось лицо, брови сломались надвое – ничем непособная была болесть.
Холодная была трава. Текла, что мед, заря. Рдело небо – шелк шаморханской.
Два всадника ехали по росе.
Под одним – конь сер, правое ухо порото; парчовый чалдар в каменьях. Властный всадник бьет бровью, косит.
Другой спешился, закричал: – Царь Иван! Царь Иван! Она – это! И Аринушку за плечи – хвать! – Рванулась.
Белая сафьянная рукавица больно ударила в зубы. Поплыло над ней сизое гудящее пятно…
Трое высоких кубчатых окончив положили на полу сеточку: свет-багрец.
Лежал Иоанн в опочивальне на цветной кровати индейских черепах. Стоял в ногах планидный часник, сделанный чернецом с Афонской горы, самозвонно отбивал часы денные и нощные.
Зело был царь учен. Знал числительные художества, в козмографии и филозофии силен был…
Распахнулся на нем далматик. Торчком стоял на груди рыжий волос. Насмешила его потешная книга, особливо одна ознаменка: «Коркодил ест свинью. Коркодила бьют. Коркодилу бревно в челюсти кладут».