«Притомил он меня, — бормотал Капитан, — но все эти побрякушки и бабки… Надо бы как-нибудь безболезненно их у него отнять. Но это уже завтра». Он повернулся на другой бок и заснул.
Дурной Чарли и Генерал, тем не менее, не последовали примеру своего главаря. Абсолютно бодрые, они расположились немного в стороне, чтобы никто не мог подслушать их перешептывание.
— Лучше ты это сделай, — мягко убеждал Генерал. — У тебя прытко с пером выходит. К тому ж одним больше, одним меньше.
— С такой добычей могём дернуть в Южную Америку и зажить как короли, — бубнил Дурной Чарли. — Завяжу с дурью, ферму куплю, и афтымибиль, и…
— Размечтался, — одернул Генерал. — Если подфартит, доедем до Цинциннати, закутим, и тута нас загребут. Одного вздернут, а второго запрут до конца дней.
Лицом Генерал походил на хорька, а выглядел то ли на тридцать пять, то ли на шестьдесят лет. Иногда ему можно было дать все сто десять. Прозвище же получил, когда еще мальчишкой шагал вместе с Армией Кокси[7] на Вашингтон, а точнее это звание было дано ему позднее как почетный знак признания его заслуг. Генерал, поначалу состригавший купоны с пособий бывших братьев по оружию, так никогда и не опустился с высот своей «военной карьеры» до физического труда, но в то же время не поднялся в чинах и в преступной среде. Довольно посредственный карманник и неуверенный в себе человек, он влачил жалкое существование, в зависимости от сезона бродяжничая или пользуясь гостеприимством казенных заведений негостеприимных штатов. И вот впервые в жизни перед Генералом замаячило настоящее дело, а страх сделал его тем, кем он никогда не был, — опасным преступником.
— Да ты весельчак, — прокомментировал Дурной Чарли. — Но мож ты и прав. Без разницы, вздернут меня за одного иль за двоих, тут к бабке не ходи. Дай-ка я кольнусь, чтоб от души отлегло.
Он вынул из бокового кармана футлярчик, закатал рукав и впрыснул себе такую дозу морфина, какой хватило бы, чтобы убить с десяток нормальных людей.
С охапки пахнувшего плесенью сена у другой стены овина сквозь тяжелые веки на заговорщиков смотрел сам молодой человек, страдавший в эту ночь бессонницей. Все его тело содрогнулось от отвращения. Впервые он почти сожалел о том, что ступил на скользкую дорожку. Юноша видел, что мужчины о чем-то серьезно совещаются, и хотя ему ничего не было слышно, по взглядам и кивкам в его сторону, становилось ясно, что является повесткой этого ночного заседания. Он лежал и наблюдал за ними — не из страха, убеждал он себя, а из любопытства. И чего здесь бояться? Разве воровская честь не вошла в поговорку?
Чем дольше он смотрел, тем тяжелее становились его веки. Уже несколько раз с огромным трудом приходилось размыкать их. Наконец они закрылись окончательно, и юная грудь мерно заколыхалась в объятиях сна.
Два оборванных крысоподобных существа тихо поднялись и, почти прижимаясь к земле, старательно минуя тела спящих, стали пробираться к Оскалузскому Вору. В руке Дурного Чарли мерцала сталь, а в сердце — страх и жадность. Он действительно опасался, что парень окажется частным детективом. Однажды Дурной Чарли сталкивался с такими и знал, что они легко находят улики, мимо которых проходят даже самые опытные полицейские. Но набитые добычей карманы перевешивали все доводы рассудка.
И вот человек с ножом склонился над мальчиком. Он не поднял руку и не нанес резкого удара в темноту. Вместо этого осторожно приставил острие к сердцу жертвы, а затем резко перенес весь свой вес на клинок.
* * *Абигейл Прим всегда была занозой в пятке для своей мачехи, благонамеренной, амбициозной, но весьма посредственной женщины, напрочь лишенной воображения. Как только эта дама в качестве домоправительницы попала в дом Примов, а случилось это сразу после смерти мамы Абигейл, она начала смотреть на девочку как на препятствие, которое необходимо преодолеть. Женщина старалась вести себя «правильно» по отношению к ребенку, но так никогда и не дала Абигейл того, что девчушке было столь необходимо, — любви и понимания. Не испытывая любви к Абигейл, экономка, естественно, не могла и проявить это чувство, а что касается понимания, то в нашем случае душевный склад двух героинь больше походил на соотношение действий на деревянных счётах и вычислений в высшей математике.
Джонас Прим любил дочь. Не было ничего такого, в разумных пределах, конечно, чего бы он ей не купил, только попроси, но любовь Джонаса Прима, как и вся его жизнь, выражалась в денежных знаках, тогда как Абигейл жаждала совершенно иного.