Что же прочитает мать, запершись одна, вскрыв конверт с интригующим грифом "лично"? Те же, что всегда, дежурные слова: "всё нормально, пиши, не болей"? И всё в нём восстало против. Нет, сегодняшнее его письмо будет другим! Он споткнулся на первом же слове. Как обратиться? Как назвать её? "Дорогая" — дежурно, затёрто. "Любимая" — слишком красиво. Написал просто "Мама" и почувствовал, что ничего больше к этому обращению прибавлять не надо.
Мама… Увиделась она совсем молодой, какой он стал осознавать её в своей жизни. Мягкая, тёплая, большая, сильная. Потом он удивлялся тому, как она по мере его роста становилась всё меньше, суше, слабее. Кажется, только сейчас понял, что никогда и не была она большой. Но и такая — маленькая, сухонькая — была она самой сильной. Сколько раз заслоняла его собой, принимала его беды на себя, сколько напастей отвела, от скольких несчастий уберегла! И так захотелось ему сказать матери всё-всё: что думает он и что чувствует, о чём в своей жизни сожалеет и о чём мечтает. А рука, между тем, выводила гораздо большее.
"Мама! Уж сколько лет я не писал тебе! Даже не знал, как назвать тебя, как обратиться к тебе. Я только сегодня, только сейчас понял, какой я преступник, как виноват перед тобой. Родная, разве ты думала, кормя грудью, баюкая своё дитя, что вырастет из него бездушный чурбан! Ведь мне, мне отдала ты свою любовь. Из-за меня отказалась от своего женского счастья. А я делал вид, будто ничего не вижу, не понимаю, и принимал всё как должное. И когда ты после смерти отца из-за меня только не вышла замуж. И когда обрезала и продала свои бесподобные косы, чтобы приодеть меня к школе. И когда променяла свою швейную машинку на велосипед мне. И когда… Господи, как много, как беспощадно много было этих "когда"! Ведь если вспоминать с самого начала…"
Если вспоминать с самого начала… В палату, вытесняя устоявшийся годами больничный запах, вползал густой горький полынный дух. Он так густ, что кажется: его, прежде чем вдохнуть, надо тщательно разжевать. И так горек, что щиплет глаза. И этот полузабытый запах властно увлекает его на много лет назад, в детство.
… Он, совсем ещё маленький, прячется в тени одинокой развесистой берёзы. Рядом с ним всё растёт гора полыни. Её рвёт и складывает в кучу мать. Подходит изредка. Зелёными с красными буграми кровавых мозолей ладонями гладит его, прижав к себе, совсем недолго сидит, отдыхая, и снова — в полынные заросли. Потом, потемну уже, приминает, стягивает верёвкой топорчащуюся пирамиду, подлазит под неё и, натужно краснея и кряхтя, с трудом, медленно встаёт и несёт добычу домой. Ночью вяжет веники. А в воскресенье идут они с ними в город, на базар.
Ближе к осени собирала мать ковыль, вязала щётки для побелки и туда же — продавать. Шелковистая ковыльная мягкость — сплошной обман. Каждая шелковинка заканчивается коварной иглой, и все они норовят забраться за пазуху, под мышки, в волосы, впиться в тело. А пух лезет в рот и глаза, заставляя чихать, кашлять и плакать. Ходит тогда мать вся расцарапанная, с красными натёртыми глазами. И всё это — ночами, после тяжёлой грязной работы на кирпичном заводе. Сестра его ещё при отце поднялась, в город учиться уехала, вскорости и замуж там вышла. Ей можно было не помогать. Самой матери её зарплаты тоже хватило бы. Так нет, всё для него старалась-надсажалась, изводила себя. Для него!
Мать в доме всё делала сама, даже самую что ни на есть мужицкую работу. Однажды по осени, перекладывая развалившуюся печную трубу, неловко повернулась и скатилась по обледенелой крыше на землю. Упала она на затянутую ледком небольшую лужицу, и ему в первое мгновение показалось, что мать с нежным звоном разлетелась на мелкие острые осколки. Потом увидел, что она цела, но, как брошенная на землю кукла, неподвижна, с нелепо разбросанными руками, неестественно подогнутыми ногами, — и закричал.
Молоденькая, только что приехавшая в деревню фельдшерица дрожащими руками никак не могла попасть иглой в вену и причитала: "Ой, мамочки, умрёт!" Мать открыла глаза и подтвердила, что умирает, что чувствует, как напрочь отбила нутро и теперь не может дышать и говорить. Она беззвучно шевелила губами, но он всё понимал. И потом, когда ждали из города машину с врачом, мать, торопясь, шептала, как ему жить без неё, у кого просить помощи, а к кому в любом случае не подходить. Она учила его, что и за сколько можно продать и как дешевле на эти деньги прожить, что из отцовых вещей можно ему перешить. Она спешила, ей хотелось уберечь его от всяческих бед на много лет вперёд. Велела ему пустить квартирантов, но дом ни за что не продавать, а то после и жену некуда будет привести. Вот куда заглядывала в свои последние часы на земле этой мать его, а ведь было ему тогда лет двенадцать, не больше. И ещё строго-настрого приказала тихонько спрятать подальше деньжонки, что лежат в сундуке, в зелёной коробочке, и никому про них не говорить. Завод уж как-нибудь её на свои похоронит, а ему эти деньги на первое время ой как пригодятся…