— Кликал, кликал тебя да и плюнул, — говорит дед.
Василь перестаёт жевать и подозрительно осматривает содержимое миски.
— Куда? — спрашивает он деда.
— Што куда? — не понимает тот.
— Плюнул-то куда?
— Тьфу ты! Сам нехристь и других в грех вводит!
Дед ругается только для порядка. Нутро же у него доброе. Доброта его так и светится в глазах. Только дед всё норовит занавесить их кустистыми бровями. Вообще дед у Василя что надо. Только вот всё говорит, что больно зажился на этом свете, что давно уж ему место на погосте, а он всё в миру маячит, Бога гневит. Но теперь всё — помирать собрался. Вот и Ольгу — Василёву мать (деду-то она внучкой приходится) — вызвал. Уж и телеграмма ответная пришла: завтра должна быть. Оттого и прёт из деда радость. А чтобы скрыть её, он и ворчит без передыху.
— Чо руками-то хапаешь? Ложки, што ли, нет, язви тебя!
Рядом с миской, и правда, сегодня ложка лежит — рябая от съеденной краски, с обкусанными краями. Железные дед вовсе не признаёт: "Дурак придумал — тока зубья об их обламывать". Да и эти-то он достаёт раз в год по обещанию. А ложки у деда, должно, его одногодки. Да и больно уж велики для Василёва рта. Картошку из них приходится высыпать, запрокинув голову, наподобие курицы у корыта с водой. Нужна ему ложка эта! Да и сам-то дед часто ли берёт её в руки? Как-то оба они привыкли обходиться без этой чепуховины. Еда у них с дедом круглогодично одна и та же: варёная картоха с луком и постным маслом, да к ней — кусок мяса или солёного сала. Всякий другой харч дед считает баловством. Правда, Василю по его малолетству покупает иногда в магазине лакомство — колбасу. А может, и не по малолетству, а чтобы не обидно было: у деда своё лакомство — табак, надо, чтобы и у Василя какое-то было.
Управившись с едой, Василь начисто вылизывает миску, смахивает со стола крошки, высыпает их в рот и с отяжелевшим животом выкатывается из-за стола.
— Бог напитал, никто не видал, — говорит он всегдашнюю дедову присказку.
— День прошалался невесть где, а делов неделаных — ворох, — заводит дед свою песню. — Хоть двор вымети, што ли. Приедет завтрева цаца наша, опеть нос морщить будет.
Василь покорно берёт веник и начинает отгребать от крыльца толщу подсолнуховой шелухи, смешанной с окурками, щепками, разным другим мусором.
— До морковкина заговенья будешь ширкаться веничком этим, — говорит дед.
Он выбирает из кучи новеньких мётел одну поокладистей и вручает её Василю. Тот примеривается к черенку, вдвое выше его самого, плюёт на ладони, размахивается и бьёт метлой в землю. Метла взбрыкивает наподобие норовистого коня и отталкивает Василя в сторону. Тот напыживается, широко расставляет ноги, натужно краснеет и, наддав, снова размахивается метлой. Но прутья, как заклятые, ровно врастают в землю, а тяжёлый черенок норовит поддать в бок. Некоторое время Василь ещё борется со строптивой метлой, но скоро сдаётся.
— Чтоб ты пропала! — сердито говорит он, бросает чёртову эту штуковину и снова берётся за веник, наперёд зная, что сейчас опять заведёт дед свою нескончаемую ругань. Однако тот молчит, и Василь обеспокоенно оглядывается. Сидя на крылечке, старый спит. Что-то — должно, его долгие годы — тихонько булькает, перекатывается в нём, и Василю вдруг становится жаль деда. И где только эти годы помещаются? Должно, тесно им в этом скрюченном, усохшем, костобрюхом теле. Третью ногу свою — суковатую, до блеска вылощенную ладонями палку — дед выронил и, не случись рядом Василя, — не встать ему. Вылинявшие, забывшие свой цвет глаза закрыты наполовину — искорёженных морщинами век не хватает, чтобы прикрыть их плотно. Волосья в бороде истончились и повисли на подбородке лёгким прозрачным облачком, того и гляди — ветром унесёт. Василь замечает в дедовой бороде неположенное там трепыхание и видит заблудившуюся в ней божью коровку.
— Куда лезешь, халява! Ведь заглотит он тебя ненароком, — ругается Василь и высвобождает божью тварь на волю.
Дед от его царапанья в бороде просыпается и продолжает ругаться, словно и не засыпал вовсе:
— Глянь на себя, ирод! Ить посмотреть — варнак варнаком. Мать тока глянет — с ума спятит.
Василь оглядывает себя и ничего худого не обнаруживает. Холщовые, шитые дедом штаны совсем ещё целы. Пузо малость расцарапано — дак это заживёт. Да и рубахой можно прикрыть. Вот ноги — это да. Их мой, не мой — всё одно черны. Цыпки сходят только зимой, когда ходит в валенках. А от снега до снега привык он босиком. Чо обувку-то зря трепать? Да и неловко в ней. Как обуешь в праздник сапоги-то — будто конь засупоненный спотыкаешься. Зато уж подошвы у Василя задубелые, ничего не чуют. Он может бегом по щебёночной дороге — и хоть бы хны. Их и стекло-то не всякое берёт.