Выбрать главу

Шагая по рыхлому снегу, она устала, раздумья о Вальдемаре утомляли ее. Стефу охватило тупое равнодушие. Когда подошел Нарницкий и вновь предложил руку, она не отказалась, тяжело опершись на его плечо. Они не обменялись ни словечком. Стефа склонила голову и прикрыла глаза. Пыталась вообразить, что идет под руку с Вальдемаром, но это ей не удавалось — с Вальдемаром ее нынешнего спутника никак нельзя было сравнить… Она вздрогнула. Нарницкий наклонился к ней:

— Кузина, тебе не холодно? Может, ты устала? Садись в санки, я провожу.

— О нет, я пойду пешком.

Нарницкий, поглядывая сбоку на ее нежный профиль, видел ее состояние, но относил его целиком за счет похорон. Серый мглистый день и длинная процессия, шагавшая под гору за черным катафалком и крестом, навевали печальные мысли. У подножия пригорка чернели высокие ели, окружавшие кладбище, перемежаемые густыми зарослями кустов. Щебетали оставшиеся на зиму птицы, мешая свои голоса с монотонными, прерывавшимися порою нотами погребального песнопения. Неизмеримая печаль витала над процессией. Пронзительный звон колокола провожал ее; мрачные ели встречали. Процессия выступала медленно, величественно, сопровождая меж деревьев и крестов еще одну людскую душу, претерпевшую столько огорчений от жизни…

В погребальной процессии всегда скрыты печаль и угроза. Человек ощущает беспокойство и трепет страха, но в нем пробуждается и любопытство — что же ожидает там? Что откроется пред душой человеческой? Стефа, крайне впечатлительная, переживала все это особенно остро. Впервые в жизни смерть показалась ей страшной, впервые она столь четко осознала, что любит жизнь и мир. И не скрывала уже своих чувств от себя самой, любила Вальдемара всей силой юной души. По сравнению с этими новыми чувствами давняя симпатия к Пронтницкому была каплей в океане, а сам Пронтницкий — карикатурой, червячком. Ибо все возвышенное подавляет низменное. Плевелы могут быть яркими, но даже скромный колосок затмевает их…

Молитвенные напевы, колокольный звон, запах ладана — все погружало Стефу в тоску, ее живое воображение рисовало картины одна угрюмее другой. Она не противилась даже навязчивому присутствию Нарницкого — лишь бы забыться, снять тяжесть с души.

Часа через два после возвращения с кладбища из Слодковиц пришла соболезнующая телеграмма за подписями обоих Михоровских, пани Идалии и Люции. Была еще одна, направленная Вальдемаром лично Стефе, выдержанная в не столь церемониальном, сердечном тоне. Вальдемар сообщал еще, что пан Мачей внезапно занемог. Известие это крайне взволновало Стефу, на щеках ее выступил румянец, и все сразу поняли — что-то произошло.

— Что же могло случиться? Так внезапно… — сказала она, показав телеграмму отцу. Однако, когда к листку потянулся Нарницкий, Стефа почти вырвала у него телеграмму, не дав прочитать ни слова. Он удивленно пожал плечами. Оставшаяся для него тайной телеграмма небывало его заинтриговала.

Под вечер в Ручаеве осталось совсем немного людей, но Нарницкий не уехал. Стефе пришлось остаться на какое-то время — этого очень просили родители.

Когда они остались с отцом наедине в его кабинете, пан Рудецкий спросил с любопытством:

— Пан Мачей знал фамилию бабушки?

— Знал, — ответила Стефа, побледнев в непонятной тревоге. — Он спрашивал перед самым моим отъездом, и я сказала…

— Но он не знал ее девичью фамилию? Это было бы невозможно! Он же не знал!

— Конечно, не знал, он никогда и не спрашивал… но тогда же, перед дорогой, майорат спросил меня…

— Ах, все-таки спросил!

— Когда я уже садилась в карету. Я сказала.

— Вот как… А когда ты уезжала, пан Мачей был здоров?

— Совершенно. Он ни на что не жаловался. «Узнал от майората и захворал», — шепнул себе пан Рудецкий.

— Папа, что вы сказали? Что он узнал?

— Подожди, детка. Сейчас поймешь.

Он достал из ящика стола большой пакет, старательно завернутый в пожелтевшую от времени бумагу и перевязанный черной ленточкой. Отдавая его Стефе, сказал дрожащим голосом:

— Это тебе, бабушка велела передать. Умирая, она очень о тебе беспокоилась и просила отдать в твои руки самое для нее дорогое. Это было для нее свято… отнесись к нему с уважением, дитя мое… и да хранит тебя Бог! Доброй ночи!

Взволнованный, со слезами в глазах, пан Рудецкий поцеловал онемевшую Стефу и быстро вышел.

Она растерянно стояла посреди комнаты, вертя в руках поблекший, довольно тяжелый пакет. От него пахло старой бумагой. Стефу охватили беспокойство, страх и любопытство — что же находится там, под завязанной крест-накрест черной ленточкой? Пытаясь на ощупь угадать содержимое, она определила, что там лежит нечто похожее на книгу. И побежала к себе, шепча словно в беспамятстве:

— Самое дорогое для бабушки… ее святыня… предназначенная для меня… почему?

Смутные опасения заставили ее сердце биться чаще. Стефа влетела в свою комнату и захлопнула дверь.

— Ты отдал ей? — спросила пани Рудецкая входившего мужа.

— Да. Она пошла к себе. Бедный ребенок!

Глаза пани Рудецкой были полны слез:

— Она так изменилась… Что ты обо всем этом думаешь?

— Не сомневаюсь, что она любит майората.

— Снова Михоровский! Боже, Боже!

— Твоя мать сама в том виновата — мы не знали этой истории, не знали даже имени…

III

Усевшись за столик в своей комнате, Стефа развязывала пакет. Прежде ее томило любопытство, теперь она умышленно медлила.

Развернула бумагу. Под ней была еще одна обертка. Щеки девушки горели, глаза зажглись. Нервным движением она сорвала последнюю обертку. Перед ней лежала довольно толстая тетрадь, искусно переплетенная в темно-пунцовую кожу. На обложке была тисненая золотом, чуть потемневшая надпись: «Наш дневник». Под надписью буквы: С. К. и M. M. Стефа долго смотрела на золотые буквы, прежде чем решилась открыть тетрадь. Из нее выпал и со звоном покатился по полу какой-то маленький предмет, обернутый тонкой бумагой. Стефа подняла его, развернула, и из груди ее вырвался крик. Она держала в руке миниатюру пана Мачея, в точности такую он подарил ей на именины…

Девушка стояла, как оглушенная, зажав ладонями виски:

— Что это? Он… здесь? Что все это значит?

Поспешно, лихорадочно она раскрыла тетрадь, обуреваемая страшным предчувствием. Первая страница была исписана четким красивым женским почерком.

Стефа проглатывала строчку за строчкой:

«Дневник сей посвящен нашей глубокой любви, как вечный документ чувств, кои угаснуть не смогут никогда, посвящаем неугасимой вере, безграничному доверию, нерушимой привязанности…»

Здесь строчки обрывались, под ними стояли другие, написанные уже несомненно мужской рукой:

«…дабы с течением времени будущие поколения имели Живое свидетельство, что любовь — всесокрушающая сила, что жаркие чувства способны преодолеть все преграды и позволить влюбленным пасть друг другу в объятия с возгласом неизмеримого счастья. Ореол, озаряющий любовь, сверкает столь же ясно и чисто, как над головами святых. Такой именно ореол засиял над нами и вечно осенять будет нашу любовь до гробовой доски».

Внизу стояли подписи:

Стефания Корвичувна

Мачей, майорат Михоровский

— Езус-Мария! — вскрикнула Стефа, тяжело падая в кресло.

Она была словно бы мертва. Кровь застыла в ее жилах. От страха сердце ее билось едва слышно. Девушка всхлипывала, укрыв лицо в ладонях. Глухие рыдания раздирали ей грудь, не в силах вырваться из стиснутого спазмой горла.

Наконец всю ее сотряс плач, мучительный, звучавший невыразимой болью. Она поняла все, что когда-то было для нее тайной. Перед глазами встали портретная галерея в Глембовичах и рассказ Вальдемара. Значит, несчастная нареченная пана Мачея, которую он любил, но вынужден был от нее отказаться — ее бабушка? Значит, величественная дама с портрета, герцогиня де Бурбон, заняла место ее бабушки? Отобравшая у бабушки все, что по праву должно было принадлежать ей… кроме любви! Лишь любовь осталась собственностью брошенной. Но… быть может, герцогиня ни о чем не ведала? Жизнь ее была нелегкой, она сама перенесла много страданий… Обеих женщин погубили, сломали им жизнь, «высший круг», фанатизм, предрассудки встали на их пути к счастью…