– Эх ты, голова… – смеялся Крепкин, сворачивая для перса „козью ножку“, – ты не о богатстве думай, а о жизни. Тебя судить будут. Ведь ты с оружием шел. Знаешь, что такое с оружием в руках?
Красноармейцы давали ему мясо, хлеб, чай, а когда мясо кончилось – предлагали вареное мясо дикого кабана. Но Кули крутил головой и говорил:
– Свинья – дунгуз, свинья – поганая.
– Сам ты поганый, сукин сын, – ругались красноармейцы.
Но Крепкин останавливал их, так как считал, что только он один имеет право ругать перса.
Кули лежал на одних нарах с красноармейцами, и тяжелый запах, который шел от него, вызывал у некоторых тошноту. Красноармейцы ругались, и только Крепкин старался больше курить и держать двери открытыми. Запах все-таки шел, и в конце концов даже Крепкин стал соглашаться с товарищами, что от перса действительно сильно несет. Тогда он вдруг понял, что ему давно надоело ухаживать за персом и что сам он осточертел ему не меньше, чем его вонь. Заботы о пленном перешли ко мне. Я должен был сохранить его для следствия и доставить преступника в местечко.
Два раза в неделю я промывал его раны, бинтовал марлей и, как мог, ободрял перса. Перс стонал, призывал в помощь аллаха и просил махорки.
Однажды, перевязывая ему плечо, я заметил у него на груди язвы, зловещие темно-красные язвы с фиолетовыми краями.
– Что это у тебя, Кули? А?
Он пожал здоровым плечом и ничего не сказал. Я раздел его всего и увидел такие же язвы на спине и руках. Долго пытался я определить болезнь, но, конечно, безуспешно. Так и отправили его в город.
И вот сейчас мне стало все ясно. Эти две язвы, открывшиеся у меня на груди, – язвы контрабандиста Кули. Это – его проказа. И лицо у него было такое странное, припухшее. Но почему все это стало ясно только теперь, а не тогда, на посту? Почему никому не пришла в голову мысль об осторожности?
Теперь я – прокаженный, я – в лепрозории. Меня лечат, как всех: в кровь вводят генокардиево масло, применяют цианистый калий и еще десятки каких-то препаратов. Иногда достигаются результаты: темные пятна начинают проясняться – и это вызывает у меня прилив надежды. Мне кажется, будто в лепрозории я нахожусь по недоразумению; все скоро выяснится, и темному ужасу придет конец. Снова я уеду к себе в Ковыльевку, и все дороги мира вновь станут для меня свободными. Но пятна, исчезая с одного участка тела, переселяются на другой. Препараты оказываются беспомощными в борьбе с болезнью, и снова закрываются передо мной пути, ведущие в мир. Я опять заживо зарытый в могилу.
Доктор Туркеев делает все возможное, чтобы препараты, рекомендуемые наукой, не лежали в бездействии на аптекарских полках. Как истинный представитель науки, он хранит спокойствие, когда палочки Ганзена слабо или вовсе не реагируют на действие медикаментов. В таких случаях Туркеев делает перерыв и обдумывает новые комбинации лечения. После каждого нового опыта он внимательно осматривает меня, не зная или не желая знать, что все его опыты – ложь. Однажды я спросил у него:
– Ну как, товарищ доктор? Чем вы меня утешите?
Туркеев отвел лицо в сторону и ответил:
– Пока ничем. Это делается, батенька, не сразу… Все проходит… Пройдет и это. Надо научиться терпеть.
Однажды мне показалось, будто я выздоравливаю. Две язвы, мучившие меня до поступления в лепрозорий, зарубцевались. В безумной радости я бросился к доктору. Как был я глуп в ту минуту! Туркеев долго и молча ощупывал мою спину, грудь, руки, выслушивал сердце, легкие, потом также молча отошел и стал рассматривать меня на расстоянии. Наконец я не выдержал:
– Доктор, почему вы молчите?
– Трудно пока сказать что-нибудь определенное, – ответил он с раздумьем, – понаблюдаем еще. Предугадывать не берусь.
А через две недели пятна на моем теле стали багроветь и наливаться. Еще через две недели они открылись на четырех участках тела. Я слег в постель.
Пути в тот мир снова закрылись. Когда спустя восемь недель у меня начали зарубцовываться язвы и я мог вставать, меня снова потянуло к зеркалу. Мне захотелось следить за изменениями лица. Оно осунулось и пожелтело за пятьдесят дней горения язв. Каждый день я ожидал, что она перекинется на лицо и не оставит на нем ничего, напоминающего о прежнем Строганове. Но движение ее приостановилось у самой шеи. Лепра начала „уставать“. Она словно израсходовала свою энергию во время пароксизма. „Да, лицо пока спасено, – думал я, – но если приступ повторится, тогда – конец“.
С этого момента я больше никогда и никого не спрашивал о своем выздоровлении. Я понял, вера в это бесплодна и нелепа, как вера в милость палача.