Выбрать главу

Или страх, страх гонит всех евреев подальше от нашего прокаженного дома?

Свечи медленно догорают. Бабушка проглатывает кусочки пищи вместе со скупыми слезами… Иногда из спальни доносится глубокий стон мамы, отдельные слова – она зовет Герцеля, что-то говорит Давиду на идише, потом снова затихает.

Слегка раскачиваясь, бабушка продолжает читать Хагаду. Монотонное чтение постепенно расслабляет мое сознание… Будто сквозь сон, перед глазами возникает другой седер: большой и длинный стол за которым сидят человек около тридцати… пятнадцать членов семьи, остальные – гости. Во главе стола сияющий отец, справа от него – Герцель, Хаим, Меер. слева – почетные гости и среди них любимый всеми Сайд Давдариани (бабушка его называла "цадик-гой"), жена его, Анна Иосифовна, – еврейка и свою очень набожную мать, глубокую старушку, на праздники всегда приводит к нам. Рядом с Саидом сидит обожающий его Яша Штакельберг – ярый троцкист. В начале тридцатых годов его выслали в Тбилиси с Украины за его политические убеждения. Кто-то из старых социал-демократов Украины дал ему письмо к Сайду, который до революции долго жил и работал на Украине, где его считали совестью социал-демократической партии. Сайд привел его в наш дом, где никто его троцкистских взглядов не разделял, но как бездомного и одинокого еврея принимали тепло и заботливо. Штакельберг очень образован и эрудирован. Худой, среднего роста, с черной, непокорной шевелюрой, он всегда был весел и любил острить. Он терпеть не мог читать советские газеты и печатавшиеся в них отчеты о процессах называл "баснями Крыленко". Он знал и ждал, что его возьмут, и, смеясь, уверял, что ночью не запирает двери. И действительно, в одну ночь пришли те, кого он ждал и для кого у него "дверь всегда была открыта", и с тех пор он исчез, канул в неизвестность. Никто не знал, есть ли у него родные и где они… Погасла одна свеча… путаются мысли… путаются видения… Старушка, читающая одиноко Хагаду при слабом мерцании одинокой свечи, кажется нереальной, и не она, а младший из братьев – Меер читает "Ма ништана". Продолжает отец, и потом по очереди другие. Я слышу звонкий смех Герцеля, он вольно комментирует некоторые места "Легенд", его поддерживает Хаим, веселье и смех несколько отвлекают отца от чтения, и он хочет призвать нас к "порядку"[2], но нам еще веселее оттого, что он не умеет сердиться на нас.

Из всех праздников мама особенно любила Песах. Все в доме блестело и выглядело торжественно. На столе пасхальная посуда и высокие серебряные бокалы. Мама владела своим секретом кухни, в которой искусно комбинировала еврейские и грузинские блюда. Кто-то в ожидании фаршированной рыбы и нежнейших маминых кнейдлах пытается "сократить" текст Хагады, но строго следящий за ходом трапезы отец сразу разоблачает нетерпеливого, который под общий хохот начинает читать пропущенное сначала.

Вот закончилась церемониальная часть Хагады. Льется ароматное кошерное кахетинское вино, и гости состязаются в остроумных тостах… Когда к концу ужина подается огромная румяная индюшка, все смотрят на нее с грустью… никто не в силах дотронуться. А уж настоящей пыткой кажется съесть в конце ужина кусочек афикомана. Но тут обнаруживаются некоторые неполадки. Завернутый в салфетку афикоман отец дал спрятать взбалмошной трехлетней Лиле, дочери Хаима, которая в ответ на просьбу возвратить афикоман, ставит невыполнимые условия. Ее ангельски-красивое личико выражает торжество победы, а глаза лукаво смеются.

Каждого, кто пытается уговорить ее вернуть афикоман, она коварно царапает. После долгих переговоров только дедушке удается уговорить ее смягчить условия. И она указывает место. Каким-то образом она умудрилась салфетку с афикоманом закинуть за огромный шкаф так, что он застрял между стеной и шкафом и достать его оттуда, не отодвигая шкафа, было невозможно.

Под общий смех и веселье молодые люди начинали отодвигать огромный и очень тяжелый шкаф. Полученный после таких усилий кусочек афикомана всем казался очень вкусным. А Лиля продолжала заливаться звонким смехом…

– "Ле шана ха-баа б'Ирушалаим", – отодвигая стул, громко произносит старушка и идет спать… Погасла и вторая свеча… В квартире воцарились темнота и тишина.

…Меня охватывают всеобъемлющая чернота и страх, кто-то во мне стонет, потом, рыдая, ведет меня куда-то, во все черное. Постепенно вижу контуры этого черного… да, это камера, там глухо, темно, ни свет, ни звук туда не проникают. У дверей стоит кто-то, весь в черном, и лицо покрыто черным. Он застыл в ожидании мгновения, когда легким стуком в дверь он возвестит о своем приходе.

"Видишь?

Это на фоне черной камеры бледное лицо отца. Он плачет. Он молится за Герцеля… за Хаима, за тебя, за всех вас, за многих. Он не выдержит, у него больное сердце, истерзанное судьбой Герцеля, заточением Хаима, страхом за тебя, крушением всего дома…" – с отчаянием кричит тот, другой.

"Выдержит! – кричу я. – Он много раз смотрел смерти в глаза".

"Видишь, как он вздрогнул при стуке в дверь?"

"Это я вздрогнула. Не он. Мне послышался стук в дверь".

"Сколько раз такие расставания придется пережить истерзанному сердцу? Он не выдержит".

"Чего же ты хочешь?" – кричу я на "того".

"Я хочу уснуть, исчезнуть. Сердце искромсано ранами, душа не в силах больше выносить страдания тех, кто там, и мучения оставшихся".

"Пусть окаменеет твое сердце".

"Душа кричит от боли".

"Пусть умолкнет твоя душа".

"Сжалься!"

"Не мешай!" – приказываю я и безжалостно загоняю "его" в далекие глубинные пласты души, откуда до моего сознания доносятся лишь еле уловимые звуки придушенного стона и рыданий…

Темнота рассеивается, наступает утро…

Было обещано, что по окончании дела дадут свидание с осужденными. Поэтому в субботу утром я побежала в Верховный суд получить разрешение на свидание с Хаимом (отец не имел права на свидание, смертники – на особом режиме). Родные всех осужденных уже получили разрешение, на моем же заявлении резолюция "отказать".

– Как так? – спрашиваю старшего секретаря Шота.

Он виновато смотрит на меня, пожимает плечами и говорит:

– Знаешь! Зайди сама к председателю Спецколлегии, на меня он орал.

Председатель Спецколлегии Меунаргия – из тех же людей, что Убилава. Он недавно в Верховном суде. Я его знаю.

– Есть соображения не давать вам свидание с братом, – отвечает он на мою законную просьбу.

– Но почему? Ведь Хаим имеет право на свидание, как и все осужденные?

– Мы не обязаны отчитываться перед вами! – грубо отрезал он и уставился на меня светло-зелеными змеиными глазами.

Бедная мама, как она надеется, что в понедельник увидит Хаима… А Хаим? Как он ждет меня, как жаждет узнать, есть ли у меня надежда на спасение жизни отца!

Вечером собираемся у Алексея. Пришел и наш патриарх Месхишвили, который сам пожелал включиться в работу по составлению жалобы в порядке надзора (но об этом никто не должен узнать). Алексей и кто-то еще настаивают, чтобы я задержалась в Тбилиси, пока не будет составлена жалоба, так как им необходима моя консультация по чисто "еврейским вопросам". А Месхишвили категорически требует, чтобы я немедленно вылетела в Москву и там, в зависимости от обстановки, приняла заблаговременно нужные меры. Жалоба может быть готова в лучшем случае через 8-10 дней. Протокол судебного следствия будет представлен адвокатам лишь через 3-4 дня, а без протокола невозможно квалифицированно составить жалобу.

К тому же, надо заблаговременно связаться с защитником и подготовить его. Возможно, даже двоих – отдельно для отца и отдельно для Хаима.

По общему мнению, надо выбрать одного из двух, самых известных и авторитетных в то время в Союзе адвокатов по политическим делам – Николая Васильевича Комодова или Илью Давидовича Брауде. Комодов и Брауде участвовали в январе 1937 года в процессе "параллельного центра троцкистов" по делу Пятакова, Серебрякова, Радека и других, где Брауде защищал Князева, а Комодов – Пущина. В марте 1938 года по делу "право-троцкистского блока" Бухарина, Рыкова, Ягоды и других Комодов защищал профессора Плетнева и Казакова, а Брауде – доктора Левина.

Я для себя решила остановиться на Брауде, он все же еврей.