20 января отец вернулся, а 22-го Герцель уехал в Москву.
Время шло. Наступил март, а мы все еще не сумели собраться.
Мои судебные дела затягивались. По одному делу в Кахетии перед самым началом процесса неожиданно арестовали председательствующего. По другому делу, в Кутаиси, в середине процесса вдруг "исчез" прокурор. Приходилось начинать процессы с начала в новом составе.
Наконец мои дела были закончены, и я оформила уход из Грузинской Коллегии адвокатов.
Поездка была назначена на 12 апреля, о чем мы известили Герцеля и Меера телеграммой.
В начале апреля, перед тем как сдать музею весь собранный мною материал, мы с Давидом Шаптошвили решили просмотреть его еще раз. Мы пришли в музей вечером, когда там никого не было. Я достала из чемодана все собранное мной за полтора года. Это были газеты сионистской организации "Хма эбраелиса" ("Голос еврея"), речи меньшевистских лидеров в Учредительном собрании по еврейским вопросам, полемика отца с противниками, статьи Герцля против ассимиляторов, документы об организации культурно-национального общества "Тарбут", большое количество фотоматериалов и многое другое.
Когда мы взглянули на всю эту груду материала, мы вдруг испугались: собранные вместе, эти материалы вдруг стали угрожающими. В первую очередь бросалась в глаза фигура отца – страстного и неутомимого борца, разворачивалась картина его широкой общественной деятельности, начиная с 1904 года. "Уличались" во многом Герцель и многие другие товарищи, в том числе и сам Давид Шаптошвили.
В это время в Грузии "еврейское небо" было совершенно чистым. Даже аресты некоторых русских евреев – крупных партийных и государственных работников, например, Абрама Липецкого, ответственного работника НКВД и председателя правления "Грузевкомбеда" (комитет бедноты грузинских евреев), или редактора газеты "Заря Востока" Маркмана и других – нигде и никем не увязывались с "еврейским вопросом". И хотя еврейский характер деятельности еще не представлял улики для обвинения, мы были сильно встревожены. Материал, который мало кто помнил и вообще мало кто знал о его существовании, мог кого-нибудь из числа работников музея, в особенности членов партии, надоумить сделать "некоторые выводы".
Весь вечер обсуждали мы судьбу этих материалов. Давид Шаптошвили тревожился, и преследовавший в последние месяцы безотчетный страх вдруг стал ощутимым. И мы решили – сдать музею только совершенно безобидный материал, в частности, фотодокументы.
Отобрав все, содержащее в себе "криминал", мы растопили в этот очень теплый апрельский вечер голландскую печь и предали крамолу огню.
Больно было видеть, как превращается в пепел то, что с таким трудом собралось в частных домах или добывалось из архивов. Но я успокаивала себя: копии многих из этих материалов имелись в архивах Герцеля или у нас дома.
Мы договорились не рассказывать об этом ни одной душе на свете. Директор музея – Арон Крихели в принципе знал, что я собираю материал, но мы не отчитывались перед ним, и что конкретно мною собрано, ему не было известно. Он был ревностным собирателем еврейской старины, фанатично любил музей, но в тот момент он для нас прежде всего являлся членом партии. Он не был в прошлом связан с нашими сионистскими кругами, и поэтому мы сочли за благо как в наших, так и в его интересах не посвящать его в эту тайну.
Был уже первый час ночи, когда мы вышли из музея. Над крышей здания стоял густой дым, который медленно развеивался вокруг.
Впоследствии это "аутодафе" стало для меня предметом тяжких и мучительных раздумий…
Неожиданно для всех жена Герцеля Софа заупрямилась и отказалась ехать с нами в Ленинград. Герцель из Москвы умолял уговорить ее. Но никакие просьбы не помогли, она не изменила своего решения. Это неприятно поразило нас. В течение семи лет, с тех пор, как она стала нашей невесткой, мы втроем – с нею и с Герцелем – разъезжали по стране и постоянно всюду бывали вместе. Обычно очень нервная, но всегда веселая, жизнерадостная и оживленная, последнее время она была раздражена и придирчива к Герцелю.
В день нашего отъезда, на вокзале, она выглядела настороженной и угрюмой. Оставив возле вагона многочисленных друзей и близких, приехавших проводить меня, я до самого отхода поезда гуляла с ней вдали от перрона, пытаясь смягчить ее. Она высказывала недовольство тем, что Герцеля окружает все больше и больше "поклонников и поклонниц". Не нравилось ей, что он в последнее время так "головокружительно идет в гору". Я искренне убеждала ее в необоснованности и бредовости ее нездоровых подозрений.
Прощаясь со мной, она сказала:
– Я знаю, Герцеля я не удержу. Но запомни – ни одной другой женщине на свете он не достанется.
Наверное, слова эти были сказаны бездумно, в состоянии болезненной горячности. Но меня поразила скрытая в них злоба, и я запомнила на всю жизнь и этот вечер на перроне, и эти слова, которые сбылись так трагически…
В Москву мы прибыли 15 апреля. На Курском вокзале нас встретили Герцель, Меер с женой и близкие друзья. Не останавливаясь в Москве, мы выехали прямо в Ленинград.
Герцель выглядел очень счастливым. Он рассказывал о своих литературных делах в Москве. Всю дорогу отец и братья весело шутили. Мама молча глядела на нас и казалась грустной.
Семья Эпельбаум – мать, Рахиль Абрамовна, давно овдовевшая, очень умная, энергичная и собранная женщина, младшая сестра – Ирина, красивая и образованная девушка (она готовилась поступать в медицинский институт), и старая, худая и косая на оба глаза тетка, вырастившая племянников и преданная им до самозабвения, – жила в большой, просторной квартире в прекрасном доме на улице Герцена, недалеко от гостиницы "Астория". Старший брат – Зиновий, врач, жил с семьей на Севере. Эпельбаумы, как и большинство ленинградских еврейских семей в то время, стояли на пути ассимиляции.
17 апреля отец устроил хупу в присутствии исключительно верующих евреев. Он сам написал "ктуббу" и сам прочел.
В этот день отец был особенно взволнован. Сколько еврейских девушек и парней он венчал и благословил в своей жизни и сколько из них были по настоящему счастливы! А сегодня он венчал свою дочь, для которой от всей души надеялся вымолить счастье у Всевышнего. Бедный папа! Мог ли он в тот светлый для него день подумать, что ни одна из благословленных им девушек не стала в жизни столь несчастной, как его любимая дочь.
Отец и Герцль устроили бурную и веселую свадьбу. Утонченные, сдержанные и немного холодные ленинградские гости были поражены и восхищены характером застолья. Владея в совершенстве искусством тамады, Герцель в тот вечер превзошел себя. Даже ядовитые замечания Меера приводили всех в восторг. В такой необычной для наших ленинградцев обстановке не удивило их даже появление на свадьбе крупного чекиста из Управления НКВД Ленинградской области – Давида Петровского.
Отдыхая несколько лет назад где-то в Сочи или Кисловодске, отец встретил там этого Петровского, который навсегда стал его "пленником". Такое с отцом случалось часто. Он каким-то неведомым чутьем угадывал в еврее, давно позабывшем о своем происхождении, наличие на дне его души "залежей еврейской породы" и умел их раскапывать так, что человек вдруг до боли остро начинал чувствовать свое еврейство. Из такой породы евреев и был Петровский. Будучи порядочным и честным человеком, он очень трагично воспринимал все происходящее в этот период в Ленинградской области и, не имея возможности вырваться из заколдованного круга, в конце концов был раздавлен и уничтожен этим "происходящим".
Пришел поздравить меня академик Василий Васильевич Струве, с которым со времени "Руставелевских дней" в Тбилиси у нас установились приятельские отношения и который взял шефство над нашим музеем. Высокий, толстый, с белой шевелюрой и серыми, по-детски добрыми глазами, он всегда очаровывал своей мягкостью и приветливостью. Он пришел, неуклюже держа под мышкой коробку любимых им конфет "Мишка на севере" – необычайно больших размеров, что вызвало всеобщее оживление и смех, – никто не встречал в продаже коробки конфет подобной величины.