– Сумасшедшая, – говорит "тип" начальнику станции. – На ней лица нет, стоит еле на ногах, упрямая.
Начальник станции посмотрел на меня, и, видимо, мой вид убедил его, что перед ним действительно не вполне нормальная.
– Вам до Тбилиси? Вот вам два нижних места в международном вагоне, – говорит очень мягко начальник станции, – деньги можете уплатить здесь.
Снова лихорадочно забились в голове мысли. Значит, "он" едет с нами, чтобы там, в Тбилиси, передать меня органам, а сестру, которая здесь, в чужом городе, перепуганная, может впасть в истерику (такие сцены выглядят не гуманно, и они избегают их), отправит домой. Ясно.
Уплатив за билеты, и не поблагодарив никого, я бегу к Рафику сказать, в каком вагоне ему искать утром Полину. Потом иду к сестре, забираем чемоданы и направляемся в международный вагон. Он наполовину пуст, билеты на него в общей кассе не продаются. Занимаем двухместное купе.
Высовываюсь почти наполовину через открытое, низкое окно вагона. "Тип" в форме разгуливает по перрону. Слежу за ним злыми глазами. До отхода поезда осталось минут 10 – 12. Вот он подходит к нашему вагону, стоит у входа, разговаривает с проводницей. Потом смотрит на меня. Мне кажется, что он, покачав головой, улыбается. "Палач, иезуит!" Вот уже слышен свист паровоза. Сейчас он вскочит на подножку вагона. Дрогнул состав, поезд медленно двинулся, наш вагон пошел мимо него. Он стоит. Наверное, вскочит на ходу в какой-либо другой вагон, за нами всего несколько вагонов, и мне они хорошо видны. Поезд идет медленно, с трудом… Я не свожу с него глаз, прошел второй, третий, пятый, и вот уже последний хвостовой вагон проехал мимо. ОН ОСТАЛСЯ НА ПЛАТФОРМЕ.
Поезд набирает скорость. Не понимая, что происходит со мною, сестра тащит меня от окна. В голове у меня все перепуталось. "Как! У человека в этой форме могло появиться чувство жалости?" Но, не в состоянии ни в чем разобраться, я обессиленная падаю камнем на мягкую, белоснежную постель международного вагона…
Когда на рассвете мы с сестрой вошли в дом, старая бабушка, как обычно в это время, уже молилась. Мама, видимо, не раздевшись с вечера, сидела у окна в каком-то забытьи. Увидев нас, она на мгновение взглянула на меня своими слабыми, покрасневшими от бессоницы глазами и вдруг, схватившись за голову, начала угрожать мне, что выйдет и бросится под трамвай, если я сию же минуту не уеду из Тбилиси.
Я постаралась успокоить ее, заверив, что ночевать дома не буду, днем выходить в город не стану и через три-четыре дня уеду и буду скрываться под Москвой.
Страх и опасения бедной мамы имели, помимо общей, семейной ситуации, и весьма конкретные основания: по городу распространились слухи о моем аресте в Ленинграде.
Софа, занявшая со дня ареста Герцеля непостижимо странную позицию по отношению к нашей семье, безжалостно убеждала ее, что я непременно буду арестована. Всего два дня тому назад вторично побывали у нее "гости" из органов, они забрали мои фотографии и случайно завалявшиеся два пустых конверта с моим обратным ленинградским адресом.
От мамы я узнала, что отца забрали 8 июля в городе Гори, где он был в то время на незаметной, хозяйственной работе. Об этом маме сообщил 9-го рано утром один еврей, приехавший из Гори. В ту же ночь из дому взяли Хаима.
Помимо отца и Хаима, в Тбилиси из людей, близких к нашей семье, арестовали доктора Рамендика. Это был крупный и очень популярный в городе врач, в прошлом активный сионист – близкий друг и соратник Штрейхера. Он был не только другом, но и лечащим врачом отца.
Были взяты директор 103-й русско-еврейской школы Пайкин – известный математик, доктор Гольдберг – также очень близкий к отцу человек, совсем молодой, скромный и тихий работник нашего музея Г. Чачашвили, Рафаэль Элигулашвили – занимавший в момент ареста пост уполномоченного Внешторга СССР в Закавказье.
Никто не знал, конечно, кто, за что и в связи с чем взят. Между тем в еврейских кругах города Софа с усердием, достойным лучшего применения, распространяла слухи, что во всем виноват "старый провокатор", который сперва погубил собственных сыновей, теперь губит других. На людей одичалых, затравленных страхом, в обстановке всеобщего недоверия и почти полной потери критериев логики и разума, подобный яд действовал безотказно. Многочисленные друзья и знакомые, которыми всегда был переполнен наш дом, теперь отвернулись от него и избегали даже проходить по Иерусалимскому переулку, где мы жили.
Тбилисские родственники отца – брат, сестры и молодые племянники – люди, в общем, жалкие и в прошлом очень бедные, преследуемые безотчетным страхом, покинули маму в ее невыносимо тяжелом горе. Не ощущение реальной опасности, а какой-то звериный страх овладел ими.
Бедная мама! Мудрая и наивная, гордая и простая, чувствующая себя королевой в своем доме, где она была окружена любовью и уважением, и крепко защищенная от всех жизненных невзгод – отцом и Герцелем, – теперь она оказалась одна перед жестоким миром, где никто не вспомнит о ней, никто не протянет руку помощи и неизвестно, сколько боли и унижения придется ей вынести, тем более, если и я не уцелею.
А чем они будут существовать? Ведь отец, как и дети, не имел никогда никаких богатств. Мы существовали на трудовые заработки, которые хоть и давали возможность прилично жить, но никто из нас не мог на них приобрести какие-либо ценности или отложить на черный день. Да и такая мысль никогда не могла прийти кому-либо из нас – что нужно "иметь" больше денег, чем это необходимо сегодня на жизнь.
Месяц назад у Хаима родилась вторая дочь. Жена его, не имея никакой специальности, была абсолютно не приспособлена к жизни. Правда, утешало то, что у нее было много братьев и сестер. Некоторые из них состоятельные, однако очень скупые. Но, по крайней мере, один – Рома, проживающий в Москве, крупный делец, наиболее добрый и заботливый к родным, очень любивший Хаима и уважающий нашу семью, не оставит сестру с двумя малютками.
А Софа? Слава Богу, ее не взяли, и Натан не остался без матери. Она была беременна, и, быть может, это спасло ее. Хотя подобные обстоятельства до января 1938 года не были препятствием для ареста жен, которых без всякого следствия отправляли в лагерь сроком на 10 лет. Не отобрали у нее также ни квартиры, ни обстановки, ни даже большой и очень ценной библиотеки Герцеля.
Как правило, в тот период у репрессированных отбирали квартиры, если, конечно, они были хорошими. Обычно их занимали сами следователи органов. Когда в 1937 году арестовали Абрама Липецкого, его роскошную квартиру на улице Крылова с дорогой обстановкой занял следователь Котэ Кадагишвили.
Заслуживший печальную славу спецпрокурор Рубен Баханов – единственный грузинский еврей, удостоенный особого доверия органов, – разгромив очень почитаемую грузинскую интеллигентную семью Т. Грузинской, захватил ее прекрасную квартиру вместе с находившимися там вещами и ценностями. Тамара Грузинская, с которой я позже встретилась в прокуратуре СССР, рассказывая мне о "подвигах" Баханова, почему-то особенно возмущалась тем, что он съел ее чудесные варенья, которые она приготовила для своей семьи.
Кому посмели бы жаловаться лишенные всех гражданских прав родственники репрессированных?! В этих случаях все зависело от настроения и аппетита работников органов, которые тем больше ценились начальством, чем больше жестокости и бессердечия проявляли к "врагам народа". Теперь, как говорили, перестали брать жен без "личного дела". Да и по всему чувствовалось, что лично Софе не угрожает ничто. С работы ее не сняли – она работает врачом в железнодорожной клинике у профессора-невропатолога Петра Сараджишвили. Рядом с ней живут ее родители и сестра. Сама она очень энергичная и обладает необычайно большой пробивной силой.
Самое безнадежное положение у мамы. Все трое: старая бабушка, ей уже 90 лет, мама с больными глазами и часто болеющая, слабая здоровьем сестра-подросток – нетрудоспособны. Я почти уверена, что из квартиры их не выселят, хотя она большая – три комнаты с большой галереей, но район не из шикарных, да к тому же рядом синагога – кто позарится? (Хотя впоследствии и отобрали одну комнату, но это было в "порядке уплотнения".)