На одну минуту мы остались одни. Я прильнул губами к прекрасным, медного оттенка волосам миссис Вебб.
— Ну, перестали дуться?
— Максенс, Максенс, какой же я дурак! Но почему мне показалось, что мое отсутствие вам было совершенно безразлично?
Она улыбнулась.
— Видите ли, милый друг, это всецело ваша вина. Мудрость человеческая говорит, что никогда не следует оставлять женщину одну. А тем более двух женщин.
В Ангкоре осени не бывает. Во все времена года вид деревьев остается неизменным. Вечно это безжалостное лето, блестящее, влажное, как губка, и на здешней земле никогда не гниют желто-красные листья.
И все же, по мере того как приближался день отъезда Максенс, мы испытывали такое чувство — хоть и не хотели себе в этом признаться, — какое закрадывается в наши сердца в осенние дни где-нибудь за городом, когда лес пахнет дымком от травы, которую жгут, когда луга просыпаются, окутанные туманом… Пользуясь редкими днями, когда деловые поездки позволяли господину Бененжаку оставаться в Сием-Реапе, мы приглашали два-три раза на виллу его и Монадельши. Последний раз всем нам взгрустнулось к концу завтрака, все вдруг замолчали. У наших гостей были те же мысли, что и у нас, только скромность не позволяла им выразить их вслух, и они молча думали о той пустоте, что останется после отъезда Максенс, вносившей в наше изгнание столько веселой фантазии. Мое волнение возрастало от этого еще больше. Я гордился Максенс. Я чувствовал к ней глубокую признательность, видя, как ее все любят.
Апсара не присутствовала на этих завтраках. Хотя миссис Вебб и была совершенно свободна от подобных предрассудков, но все же охотно допускала, что посадить резидента за один стол с туземной танцовщицей — значит поставить его в довольно фальшивое положение. До моей поездки в Компонг-Том мне никогда не приходилось обращать на это ее внимание. В последние дни Максенс как будто смутно догадывалась о моем разговоре с главным резидентом. И, как мне показалось, с того дня веселость ее стала несколько умереннее. Впрочем, всякая натянутость исчезала, как только мы оставались одни, и никогда Апсара не имела случая заметить какого-либо изменения по отношению к ней с нашей стороны. Милая Максенс! Она была так деликатна. И эта природная деликатность сочеталась с ее свободной манерой держать себя. Я никогда ни в одной женщине не встречал ничего подобного!
Уже близок был тот день, когда она должна была нас покинуть. Я даже не осмеливался спрашивать ее об этом. На следующий день после моего приезда в Компонг-Том она получила предлинную телеграмму. Распечатав, она прочла ее в моем присутствии — я мог спрашивать ее только глазами.
— Итак, — сказала она, вздохнув, — нужно подчиниться. Еще две недели! Хоть этого добилась!
— Только две недели? Почему же не больше?
— Милый друг, нужно быть благоразумным. Я ведь здесь не дома, и, быть может, мое пребывание здесь слишком затянулось, по крайней мере с точки зрения ваших интересов.
— Максенс, что вы хотите этим сказать?
— Выслушайте меня. Ведь я приехала сюда только на две недели. Мой кузен, адмирал, согласился по моей просьбе отсрочить на месяц свой вторичный приход в Сайгон. Третьего дня я протелеграфировала ему, прося отсрочки еще на месяц. Вот ответ на это. Только две недели! Больше он не может. Через две недели он будет в Сайгоне. И я должна там быть.
— Но ведь он же имеет право распоряжаться как хочет.
— Не настолько, как вы думаете. Ведь он не какой-нибудь владелец яхты, путешествующий ради собственного удовольствия. За ним повсюду следуют целых двадцать пять штук военных судов! А ведь это бросается в глаза… Я и так боюсь, что навлекла на него какие-нибудь подозрения. Прочтите внимательнее его телеграмму: «Совершенно невозможно. Подозрительность Японии сильно возбуждена присутствием в течение месяца в корейских и маньчжурских водах американской эскадры. Справка по этому поводу японского посланника в Белом доме. Запрос в сенате. Тысяча сердечных сожалений».
— Все это кажется мне довольно серьезным, — сказал я. Она пожала плечами.
— О, не огорчайтесь. Он занимает достаточно большой пост, чтобы защитить себя. Но с моей стороны было бы не-
хорошо настаивать. Он и так уже был очень мил. Он сделал все, что мог.
— Да, — повторил я грустно, — он сделал все, что мог. В последние дни мы посетили все те места, где были так счастливы. Когда мне теперь случается видеть план Ангкора, он заставляет всплывать в моем воображении мощные развалины города, ограда которого когда-то защищала великолепие кхмерского государства.
Но сколько интимных подробностей вношу я в этот план! Газовый шарф, забытый на могучей шее гаруды; свежие, только что сорванные орхидеи, оставленные у подножия божества из голубого камня; шум шагов, то замедленных, то ускоренных и наконец остановившихся в темной галерее, в конце которой черный треугольник открывает вид на зелень и золото лесов… Видишь, сколько искушений для археолога! Я не спрашиваю себя, что больше люблю: Байон, Ангкор-Ват или Та-Прохм? А спрашиваю: «Где сильнее билось мое сердце — в Та-Прохме, в Ангкор-Вате или Байоне?»
Максенс шла впереди, с любовью рассматривая скульптуру, связывающую звенья гигантской азиатской эпохи. Апсара шла за ней, сосредоточенная и молчаливая. Казалось, ни один камень этого чудовищного некрополя не ускользал от их внимания. Казалось, одна и та же страсть воодушевляла этих женщин, столь несхожих между собою. Максенс — высокая, белая. Солнце золотило ее волосы каждый раз, как только проникало в какую-нибудь щель в сумраке зелени или гранита. Апсара в своих темных покрывалах, загадочная, как те божественные танцовщицы из камня, у подножья которых мы проходили и которые, казалось, улыбались своей земной сестре.
Временами Максенс останавливалась, внимательно рассматривая какую-нибудь статую или барельеф. Она обращала на них внимание Апсары, говорила тихо, почти шепотом, подавленная величием развалин, иногда обращалась ко мне. Я замыкал шествие.
— Что вы скажете об этом, милый друг? Ведь правда, это Кришна, натягивающий свой лук и направляющий стрелу в того старика, а старик — это Равана?
— Нет, Максенс, это не Кришна, не черный бог. Это изображен Кама, бог любви, индийский Купидон. Посмотрите, тетива его лука сделана из сплетенных пчел. Его стрела метит не в Равану, а в Шиву, единственного бога, никогда не знавшего любви. А здесь Шива изображен в образе лесного отшельника — самый страшный его образ, ибо тот несчастный, который встретит его, не сможет под этим человеческим обликом узнать, с каким безжалостным божеством он имеет дело.
Она благодарила меня улыбкой, становившейся день ото дня все более печальной и нежной.
Другой раз она сказала:
— Я никогда не замечала раньше этого обелиска. Если я не ошибаюсь, это на санскритском языке?
— Да, на санскритском, и это одна из самых замечательных в Камбодже надписей на этом языке. Благодаря ей мы знаем генеалогию Ясовармана, знаем об основанном этим принцем монастыре. Коэдэс перевел и комментировал ее. Этот перевод был напечатан в «Journal Asiatique» , в марте или в апреле 1908 года, кажется.
Мы были тогда в Тен-Пранаме, все это происходило недалеко от колоссальной статуи Будды, вокруг которой кружился в лесном полумраке рой бабочек — зеленых и розовых.
Максенс, взволнованная, схватила меня за руку.
— Ах! — прошептала она. — Единственное, что может умерить мою печаль, это моя гордость. Теперь, не правда ли, я могу сказать мое «Ныне отпущаеши»?
Дня за два до ее отъезда мы вышли из виллы очень рано утром. Мы были с Максенс одни. Апсара не пошла с нами — быть может, ее задержало какое-либо важное дело, или просто она не хотела мешать нам в последние дни.
Во время прогулки мы случайно очутились у террасы Прокаженного короля и, не сговариваясь, поднялись по боковой лестнице, ведущей на нее.
У Максенс в руках был пучок каких-то лиловых цветов — ей только что дала их камбоджийская девочка. Она положила их на колени статуи.
Несколько мгновений мы стояли молча. Мрачный взгляд божества, казалось, блуждал по цветам. Максенс вздохнула.