Он писал ей в первых письмах: «Ты прекрасна, Чармейн. Я думаю о тебе по ночам, ты мне все время снишься».
Но потом ее внешность, казалось, потеряла свою остроту – так или иначе, Марти перестал мечтать о ее лице и теле под собой, – и хотя продолжал притворяться в письмах некоторое время, его любовные сентенции начали звучать фальшиво, и он перестал писать о таких интимных вещах. Сказать ей, что он думает о ее лице, было как-то по-детски; что она могла вообразить себе, кроме того, как он потеет в темноте и играет сам с собой, словно двенадцатилетний пацан? Он такого не хотел.
Может, если вдуматься, это было ошибкой. Возможно, их брак начал разрушаться именно тогда, когда он почувствовал себя нелепо и перестал писать любовные письма. Но разве она тоже не изменилась? Даже сейчас ее глаза смотрели на него с неприкрытым подозрением.
– Флинн передает тебе привет.
– О, хорошо. Ты с ним видишься, да?
– Время от времени.
– Как у него дела?
Чармейн предпочитала смотреть на часы, а не на него, чему он был рад. Это дало возможность изучить ее, не чувствуя себя навязчивым. Когда ее лицо переставало напрягаться, Марти по-прежнему находил ее привлекательной. И все-таки сейчас он, как ему казалось, полностью контролировал свою реакцию на нее. Он мог смотреть на нее – на прозрачные мочки ушей, изгиб шеи – и обозревать совершенно бесстрастно. По крайней мере, этому его научила тюрьма: не желать того, чего не можешь иметь.
– О, с ним все в порядке, – ответила она.
Ему потребовалось несколько секунд, чтобы сориентироваться: о ком она говорит? Ах да, Флинн. Жил-был человек, который никогда не марал рук. Флинн-мудрец, Флинн-проныра.
– Он шлет свои наилучшие пожелания, – сказала она.
– Ты уже сказала, – напомнил он.
Еще одна пауза; с каждым ее приходом разговор становился все более мучительным. Не столько для него, сколько для нее. Казалось, она переживает травму всякий раз, когда выплевывает хоть слово.
– Я снова ходила к адвокатам.
– О, да.
– По-видимому, все идет своим чередом. Они сказали, что бумаги будут готовы в следующем месяце.
– Что мне делать, просто подписать их?
– Ну… он сказал, что нам нужно поговорить о доме и обо всем, что у нас есть.
– Забирай себе.
– Но ведь он наш, не так ли? Я имею в виду, что он принадлежит нам обоим. А когда ты выйдешь, тебе понадобится жилье, мебель и все остальное.
– Ты хочешь продать дом?
Еще одна жалкая пауза, будто Чармейн балансировала на грани того, чтобы сказать что-то гораздо более важное, чем банальности, которые наверняка прозвучат.
– Извини, Марти, – сказала она.
– За что?
Она встряхнула головой. Ее волосы переливались на свету.
– Не знаю, – ответила она.
– Это не твоя вина. Во всем этом нет твоей вины.
– Я просто не могу…
Она замолчала и уставилась на него, внезапно оживившись от сильного испуга – это ведь испуг, верно? – в большей степени, чем за десяток прежних встреч, на протяжении которых они с трудом выдавливали из себя избитые истины, сидя в какой-нибудь холодной комнате. Ее глаза заблестели от подступивших слез.
– Что такое?
Она пристально смотрела на него, готовая разрыдаться.
– Чар… что случилось?
– Все кончено, Марти, – сказала она, будто до нее впервые дошло, кончено, финита, прощай.
Он кивнул:
– Да.
– Я не хочу, чтобы ты… – Она осеклась, помолчала, затем попробовала опять. – Не вини меня.
– Я тебя не виню. Я тебя никогда не винил. Господи, ты же была рядом со мной, верно? Все это время. Мне мучительно видеть тебя здесь, ты знаешь. Но ты пришла; когда я нуждался в тебе, ты меня не бросила.
– Я думала, все наладится, – сказала она, продолжая говорить так, словно он не произнес ни слова. – Я правда так думала. Я думала, ты скоро выйдешь – и, может, у нас все получится. У нас оставался дом и все такое. Но последнюю пару лет все начало разваливаться.
Он видел, как она страдает, и думал: «Я никогда не смогу забыть этого, потому что сам виноват, и я – самое жалкое дерьмо на Земле, потому что посмотрите, что я натворил». В самом начале, конечно, были слезы, и письма от нее, полные боли и полузабытых обвинений, но это мучительное горе, которое она выказывала сейчас, намного глубже. Прежде всего, оно исходило не от двадцатидвухлетней девушки, но от взрослой женщины; и ему было стыдно думать, что он виноват в этом, – а ведь, казалось, этап пройденный.
Чармейн высморкалась в салфетку, которую вытащила из пачки.
– Какой бардак, – сказала она.
– Да.
– Я просто хочу с этим разобраться.
Она бросила беглый взгляд на часы, слишком быстрый, чтобы засечь время, и встала.