— Что это за бред сивой кобылы? — колко вопросил Ригер.
— Я выписывал дословно, — обиделся Муромов и откусил бутерброд, — он, видимо, имеет в виду, что Грибоедов страдал депрессией и мизантропией…
— Так бы и сказал, — отрезал Голембиовский, который не любил эвфемизмы. — А у вас что, Верейский?
Алексей полистал блокнот.
— Вот ещё один Бестужев, Александр, его друг. Написано тоже весьма витиевато. «Узы ничтожных приличий были ему несносны потому даже, что они узы. Он не мог и не хотел скрывать насмешки над подслащенною и самодовольною глупостью, ни презрения к низкой искательности, ни негодования при виде счастливого порока. Кровь сердца всегда играла у него на лице. Никто не похвалится его лестью, никто не дерзнет сказать, будто слышал от него неправду. Он мог сам обманываться, но обманывать — никогда. Твердость, с которою он обличал порочные привычки, несмотря на знатность особы, показалась бы иным катоновскою суровостью, даже дерзостью; но так как видно было при этом, что он хотел только извинить, а не уколоть, то нравоучение его, если не производило исправления, по крайней мере, не возбуждало и гнева…»
— Ещё один витиеватый бред, но, говорю же, — с досадой бросил Голембиовский, — как я заметил за годы исследований, витиеватость — синоним лживости. И кто, собственно, поставил его обличать «порочные привычки», тем более, что по словам другого дружка, сам отличался «пожертвованием чести» и был «достоин укоризны»?
— Да уж, — проскрипел адвокат дьявола, — вот актер Пётр Каратыгин свидетельствует: «Он был скромен и снисходителен в кругу друзей, но сильно вспыльчив, заносчив и раздражителен, когда встречал людей не по душе. Тут он готов был придраться к ним из пустяков, и горе тому, кто попадался к нему на зубок. Соперник бывал разбит в пух и прах, потому что сарказмы его были неотразимы!» А вот один из таких эпизодов: Николай Хмельницкий просил Грибоедова прочесть у него в собственном доме на Фонтанке у Симеоновского моста свою комедию. После обеда все вышли в гостиную, подали кофе, и закурили сигары… Грибоедов положил рукопись своей комедии на стол. Покуда Грибоедов закуривал свою сигару, Федоров, сочинитель драмы «Лиза или Торжество благодарности», человек очень добрый, простой, но имевший претензию на остроумие, подойдя к столу, взял, покачал её на руке и с простодушной улыбкой сказал: «Ого! какая полновесная! Это стоит моей Лизы». Грибоедов посмотрел на него из-под очков и отвечал ему сквозь зубы: «Я пошлостей не пишу». Такой неожиданный ответ, разумеется, огорошил Федорова, и он, стараясь показать, что принимает этот резкий ответ за шутку, улыбнулся и тут же поторопился прибавить: «Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич; я не только не хотел обидеть вас сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться над своими произведениями». «Да, над собой-то вы можете смеяться, а я над собой — никому не позволю…» — «Помилуйте, я говорил не о достоинстве наших пьес, а только о числе листов». «Достоинств моей комедии вы ещё не можете знать, а достоинства ваших пьес всем давно известны». «Право, я вовсе не думал вас обидеть». «О, я уверен, что вы сказали, не подумавши, а обидеть меня вы никогда не можете». Хозяин от этих шпилек был как на иголках и, желая шуткой замять размолвку, взял за плечи Федорова и, смеясь, сказал ему: «Мы за наказание посадим вас в задний ряд кресел…» Грибоедов между тем, ходя по гостиной с сигарой, отвечал Хмельницкому: «Вы можете его посадить куда вам угодно, только я, при нём комедии читать не стану…» Грибоедов был непреклонен и бедный Федоров взял шляпу и, подойдя к Грибоедову, сказал: «Очень жаль, Александр Сергеевич, что невинная моя шутка была причиной такой неприятной сцены… и я, чтоб не лишать хозяина и его почтенных гостей удовольствия слышать вашу комедию, ухожу отсюда…» Грибоедов с жестоким хладнокровием отвечал ему на это: «Счастливого пути!»
— Доброты и кротости неописуемой, видимо, был человек, — покачал головой Голембиовский.
— Ага, — иронично поддакнул Ригер, прожевав апельсиновую дольку, — а вот свидетельство Дмитрия Завилишина: «В двадцатых годах Грибоедов был всё ещё человек, принесший из военной жизни репутацию отчаянного повесы, дурачества которого были темою множества анекдотов, а из петербургской жизни — славу отъявленного и счастливого волокиты, наполнявшего столицу рассказами о своих любовных похождениях, гонявшегося даже и за чужими женами, за что его с такою горечью и настойчивостью упрекал в глаза покойный Каховский…»