— Он — работяга, — дополнил Муромов. — Вот свидетельство Петра Вяземского: «Бывало, придешь к нему в Петербурге: он за книгою и делает выписки, с карандашом, кистью или циркулем, и чертит, и малюет историко-географические картины. Подвиг, терпение и усидчивость поистине бенедиктинские. Он наработал столько, что из всех работ его можно составить обширный педагогический архив.»
— Он, что, ангел? — снова язвительно вопросил Голембиовский, — вы нашли что-нибудь дрянное, Марк? Безгрешный он, что ли?
— Да как сказать, — почесал переносицу Ригер, выискивая в своем ранге адвоката дьявола что-то порочащее поэта, — что до грехов… незаконнорожденный и наполовину турок…
— Ну, это не его грехи…
— Тогда не знаю, о нём никто ничего дурного не произнес. Пётр Вяземский, скупой на похвалы, сказал: «Il a une belle ame»[4]. «Он стройно жил, он стройно пел». Это Тютчев. «Жуковский истинно с дарованием, мил и любезен и добр. У него сердце на ладони. Ты говоришь об уме? И это есть, поверь мне» Это Батюшков. Среди друзей Жуковского было принято подшучивать над его целомудрием, но Смирнова-Россет высказывается серьезно: «Жуковский был в полном значении слова добродетельный человек, чистоты душевной совершенно детской, кроткий, щедрый до расточительности, доверчивый до крайности, потому что не понимал тех, кто был умышленно зол». Николай Смирнов: «Жуковский, можно сказать, имеет девственную душу. Я никогда не видал его в гневе или в пылу какой-нибудь страсти, никогда не слыхал его даже говорящим скоро или отрывисто, даже в спорах». А вот Муравьев: «Трудно вообразить себе существо более чистое и нравственное: в зрелом и уже почти старческом возрасте сохранил он всю девственность мыслей и чувств, и всё, что истекало из его благородного сердца, носило на себе отпечаток первобытной, как бы райской невинности; казалось, в течение долгой жизни мир со всеми своими житейскими соблазнами обошёл его и миновал, он остался чуждым всякой страсти, всякого честолюбия…» — Ригер почесал за ухом и полистал свои выписки, — а, вот накопал воспоминания из «Еженедельного нового времени» за 1879 год. «В 1840-м году Жуковский приезжал в Москву. Друзья и почитатели его таланта задумали угостить его обедом по подписке; когда ему прочли список, он попросил, чтобы одного профессора непременно исключили, и рассказал, что, когда наследник-цесаревич посещал в сопровождении Жуковского университетские лекции, этот профессор целый час выводил его из терпения чрезвычайно льстивыми восхвалениями его таланту. «Этой бани я не забуду…», — закончил Жуковский» Но я не понял, это скромность или злопамятность?
— Скромность, — великодушно решил Голембиовский.
— Даже злоречивый Вигель, оценки которого окрашены недоброжелательным пристрастием, тот самый, кого Пушкин просит «пощадить его зад», а Греч прямо именует «мужеложником», — продолжил Ригер, — и тот говорил о Жуковском хорошо. Это, кстати, наиболее убедительное свидетельство того, что нравственное совершенство поэта было вне всякого сомнения.
— Что ещё?
— Николай Коншин. У него есть странное свидетельство. «Однажды барон Розен, бывший секретарем при наследнике, рассказал, что нашёл латинское письмо к Жуковскому, года два назад полученное, валяющимся между бумагами и прочитал его. Старик-пастор, у которого он в юности гостил, где-то в Германии, которого любил, как отца, а дочерей — как ангелов, его оживляющих для поэзии, писал ему, что он лишится всего, если не заплатит кредиторам двух, трех тысяч гульденов, но верит, что он ему поможет, ибо слышал, что он теперь в милости у русского царя. Барон говорит, что побежал к нему и торопливо спросил, что он сделал по этому письму, ибо сроки, данные пастором, все уже прошли.
— Я не понял письма, — отвечал хладнокровно Жуковский, — и ничего не сделал, — и предложил Розену сигарку.
Человек, которого сердца не пошевелили огненные черты картин юности, уже — не поэт…»
Верейский и Муромов переглянулись.
— Жуковский впервые выехал в Германию, кажется, в 1819 году. Какая юность? Ему было за сорок… — протянул Муромов.
— Как мог немецкий протестант писать на латинском языке? — иронично вопросил Верейский. — А если он католик — почему он в Германии?
— И барон Розен обладал столь совершенным знанием латыни, что легко прочёл латинское послание? Откуда? — усомнился Муромов.
— И запросто прочёл не ему адресованное письмо? — ядовито дополнил Верейский.
— Ладно вам, — усмехнулся Голембиовский. — Будем считать поклепом…