— Самомнение? Гордыня?
— Ну…не знаю, но труд его вообще-то был чудовищен. Вот Николай Берг: «Гоголь рассказал при мне, как он обыкновенно пишет, какой способ писать считает лучшим. «Сначала нужно набросать всё как придётся, хотя бы плохо, водянисто, но решительно все, и забыть об этой тетради. Потом через месяц, через два, иногда более, это скажется само собою, достать написанное и перечитать: вы увидите, что многое не так, много лишнего, а кое-чего и недостает. Сделайте поправки и заметки на полях — и снова забросьте тетрадь. При новом пересмотре её новые заметки на полях, и где не хватит места — взять отдельный клочок и приклеить сбоку. Когда все будет таким образом исписано, возьмите и перепишите тетрадь собственноручно. Тут сами собой явятся новые озарения, урезы, добавки, очищения слога. Между прежних вскочат слова, которые необходимо там должны быть, но которые почему-то никак не являются сразу. И опять положите тетрадку. Путешествуйте, развлекайтесь, не делайте ничего или хоть пишите другое. Придёт час — вспомнится заброшенная тетрадь: возьмите, перечитайте, поправьте тем же способом, и когда снова она будет измарана, перепишите её собственноручно. Вы заметите при этом, что вместе с крепчанием слога, с отделкой, очисткой фраз — как бы крепчает и ваша рука; буквы ставятся тверже и решительнее. Так надо делать, по-моему, восемь раз. Для иного, может быть, нужно меньше, а для иного и ещё больше. Я делаю восемь раз. Только после восьмой переписки, непременно собственною рукою, труд является вполне художнически законченным, достигает перла создания. Дальнейшие поправки, пожалуй, испортят дело; что называется у живописцев: зарисуешься». В той же «Исповеди» он обмолвился: «Не знаю, достало ли бы у меня честности положить перо, потому что, — скажу откровенно, — жизнь потеряла бы для меня тогда вдруг всю цену, и не писать для меня совершенно значило бы то же, что не жить…» Так что, возможно, мысль об избранничестве была оправданной.
— Офигеть… — позволил себе вульгаризм Голембиовский, то ли осмеивая пристрастность Ригера, то ли оценив титанический труд Гоголя, — однако, Маркуша, не выходите из амплуа…
В разговор снова вмешался Верейский:
— Тут любопытна эволюция духа. По собственному свидетельству Гоголя, поначалу он отнёсся к сюжету «Мертвых душ», подаренному Пушкиным, просто как к «смешному проекту», позволявшему описать лица и характеры. Однако реакция Пушкина на «Мертвые души» — «Боже, как грустна наша Россия!» — заставила его пересмотреть масштабы замысла. «Я начал было писать, не определивши себе обстоятельного плана, думал просто, что смешной проект, исполненьем которого занят Чичиков, наведёт меня сам на разнообразные лица и характеры. Но на всяком шагу я был останавливаем вопросами: зачем? к чему это? Что должен сказать собою такой-то характер? Что делать, когда приходят такие вопросы? Прогонять их? Я пробовал, но неотразимые вопросы стояли передо мною. Не чувствуя существенной надобности в том и другом герое, я не мог почувствовать и любви к делу изобразить его. Напротив, я чувствовал что-то вроде отвращенья: все у меня выходило натянуто, насильно, и даже то, над чем я смеялся, становилось печально».
— Обычный творческий кризис…
— Если и так, то рассматривал Гоголь его по-бердяевски. Тут ключ к раскрытию тайны второго тома «Мертвых душ». Он хотел понять, кем человек «должен быть на самом деле»: если ноздревы, собакевичи и плюшкины — мертвые души, то что такое «душа живая»? Но понять это можно только «изнутри самого себя», то есть восстановление образа Божия в «пошлом, раздробленном, повседневном характере», опутанном «страшной тиной мелочей», Гоголь связал с самопознанием. «Найди прежде ключ к своей собственной душе, решил он, когда же найдёшь, этим же ключом отопрёшь души всех». «С этих пор человек и душа человека сделались, больше чем когда-либо, предметом моих наблюдений. Я оставил на время всё современное. Всё, где только выражалось познанье людей и души человека, от исповеди светского человека до исповеди анахорета и пустынника, меня занимало, и на этой дороге нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришёл ко Христу…» И тут в нём произошёл ценностный слом, хоть он не сразу понял и осознал его. Мне кажется, господа, что загадка Гоголя — это тайна изменённого сознания, — выговорил Верейский. — Он задумался над идеалом человека, найти его при его недюжинном уме и чистой душе он мог только там, где тот и обретался — во Христе. Но познание Христа — это всегда изменение сознания. Вернувшись в мир с высот богопознания, Гоголь, уже с измененной душой и рассудком, не мог найти в литературе прежнего призвания, он грезил монастырём, но всё же по писательской привычке пытался сказать слова истины в «Переписке», не понимая, что обращается с живым словом к «мертвым душам». А дальнейшее… Он пытался писать — но не имел не столько умения, сколько былого интереса к занятию. Он охладел не к типам «Мертвых душ», а к художеству вообще, он же увидел Вечность. Ему казалось, что «скучно на этом свете» ещё до встречи с Христом, что же говорить о дальнейшем?