Выбрать главу

Хорошо, что он не отказался от своего замысла, сумел побороть слабость. Слушая рассказ о жизни и смерти Кючука Мустафы, о его тяжком, непростительном грехе, он заколебался, и на мгновение ему захотелось уехать на следующий же день. В столице ему был обеспечен триумф, который в течение стольких лет ускользал от него. Но пришло и его время, чтобы шагнуть туда, куда был обращен его взор с юных лет. Юсеф-паша сражался не только знанием и мужеством — мудрецов и смельчаков было достаточно и без него. Он обладал особым даром, который не зависел от одного только ума или опыта долгой службы. Трудно было назвать его одним словом, можно было сказать, что это безграничное самоотверженное служение вере, но это значило бы ничего не сказать о том огне, который, пылая в его душе, выжег в ней все ненужное, позволив ему заново отлить свою душу, как отливают звонкое лезвие клинка. Какими бы словами ни называл Юсеф-паша этот огонь: «вера», «любовь», «власть» или «предначертание всевышнего», он совершенно правильно не отделял их друг от друга, ибо для него слова эти звучали на языке самого огня. Так иногда паша думал о своей душе, и действительно не намного ошибался — в его душе пылал костер, но это был костер фанатизма, переплавивший понятия, как добро и зло, любовь и ненависть, истина и ложь, настолько что они перестали отличаться, а случайность сделала из них отливку в соответствии со временем, в котором родился этот человек и с местом, где он жил.

Юсеф-паша готовился стать кади-аскером, вторым судьей империи после шейха-уль-ислама, и тогда тайная власть его стала бы явной, огонь его веры и любви действительно согрел бы всех, над кем он стоял. Решение об этом было подготовлено, но падишах медлил. Нельзя было рассчитывать на его соглашение в жаркое летнее время, когда правитель скрывался в прохладных покоях дворца. А осенью Юсеф-паша положит к его ногам на благо всей империи и вере плод, взращенный на холме, и плод этот будет достоин той борьбы, которой он посвятил всю свою жизнь.

Рассказ о самоубийстве смутил, но не расколебал Юсефа-пашу. «Кажется, я последний, кто знает истину», — сказал отец Кючука Мустафы. Какое дерзкое высокомерие позволил себе этот оборванец! Истина, размышлял в ту ночь Юсеф-паша, стоя у неосвещенного окна, не зависит от жизни того или иного человека. Мир насквозь лжив, а путь живущих в нем людей еще лживее, но смерть их должна служить истинам вероучения. Все, что не служит этому, не есть истина. И только тот живет в истине, кто без остатка посвятил себя великому делу, кто не зависел в своей судьбе от случайностей. Юсеф-паша был убежден, что коран признает самоубийство грехом только потому, что самоубийца пытается случайный миг в своей жизни выдать за нечто предначертанное свыше, хотя всевышний еще не принял своего решения. И истина переступала через него, а аллах оставлял душу несчастного корчиться в муках до тех пор, пока не возвращал ей света. Все причины были подчинены воле вседержителя! Юсеф-паша с отвращением думал о мягкотелости Кючука Мустафы и о его никчемной дерзости. Паша был терпим к песням, но не к певцам. Все, кого он знал, казались ему алчными бездельниками, самовлюбленными эгоистами, а при случае — трусливыми деспотами. На что-либо стоящее они не годились, и потому он совсем не жалел о Кючуке Мустафе, не мог простить его и считал, что наивысшим благом было бы навсегда забыть его имя. Но когда на совете один из имамов напомнил о нем, грешника пришлось окунуть в купель лучезарной истины, дабы во имя святого дела создать образ совершенно другого Мустафы. Только так можно было возродить мечеть Шарахдар. Иначе проклятие оставалось бы висеть над ней. Назвав его мучеником и объявив, что ему воздвигнут гробницу, Юсеф-паша в тот же самый момент страстно поверил в свои слова и похоронил в глубинах своей души образ того Кючука Мустафы, которого он презирал и ненавидел. Сказанное было истиной, ибо служило во благо вере. Этой истиной он спасал имя Мустафы, но его имя должно было служить истине, и Юсеф-паша стал относиться к новорожденному Мустафе с ревнивой любовью отца и был готов защищать его от любой хулы и сомнений.

Только один человек беспокоил его — отец некогда жившего Кючука Мустафы. Слабоумный, чувствительный старик мог навредить великой истине. Он мог пойти по базарам, похваляясь, что его сыну обещана гробница, а это не входило в планы Юсефа-паши. И когда в полдень Давуд-ага вернулся на совет и сообщил: «Мы его взяли!» — паша больше не вспоминал о старике. Ему незачем было знать о том, как вдвоем с Фадилом-Беше они разыскали его в торговых рядах, как, кланяясь, почтительно объяснили ему, что его ждут в конаке, как повели в обход, глухими безлюдными улицами, к развалинам амфитеатра. Проходя мимо входа в тоннель, они внезапно втолкнули его туда, и старик, не сопротивляясь, с легким недоумением вглядывался в полумрак, обеими руками схватившись за пояс. И не успел Давуд-ага выхватить свой шнурок, как Фадил-Беше перерезал старику горло, и тот сполз ему под ноги, так и не поняв, для чего его заманили в ловушку. Спрятав золотые, перекочевавшие прошлой ночью из кошелька Юсефа-паши в пояс старика, Фадил-Беше поволок труп в темноту. Оказалось, в тоннеле были проделаны боковые ходы — прокопанные в скалах узкие влажные галереи, в первую же из которых стражник и швырнул труп немощного старика.