– Вы хотите сказать, что он – из этих пресловутых стратегов уголовного мира? Никак вы газеты читаете? Кто же он, по-вашему? Король бутлегеров? Заправила международного преступного синдиката? Скупщик живого товара? Главарь торговцев наркотиками? Или переодетая королева фальшивомонетчиков?
– Не будьте кретином, – сказал он. – Нет, у него хорошие мозги, и в нем есть что-то черное. Есть что-то такое, о чем он не хочет думать, но чего не должен забывать. Я сказал вам, он жаден до всего невероятного, ошеломляющего, и вместе с тем он холодный как лед... нет: обжигающе холодный. Это невротик, который держит свое тело в форме, в готовности – к чему? – а свое сознание дурманит безумными идеями. И вместе с тем он холоден и трезв. Если человек хочет забыть свое прошлое, ему проще всего заглушить память через тело – чувственностью, если не наркотиками. Но, положим, прошлое не умерло, и человек должен быть в форме, чтобы совладать с ним, если оно ворвется в настоящее. В таком случае самое правильное – анестезировать разум непосредственно, а тело беречь и укреплять.
– Так что насчет прошлого?
Фицстивен покачал головой:
– Если я не знаю – а я не знаю, – это не моя вина. Прежде чем вы распутаете свое дело, вы поймете, как трудно получить информацию в их семействе.
– Вы пробовали?
– Конечно. Я писатель. Мой предмет – души и то, что в них происходит. Его душа меня интересует, и меня всегда задевало, что он не хочет вывернуть ее передо мной наизнанку. Например, я сомневаюсь, что его фамилия Леггет. Он француз. Как-то он сказал, что родом из Атланты, но он француз и внешне, и по складу ума, и по всему, кроме места жительства.
– А его семейство? – спросил я. – Габриэла со сдвигом, как по-вашему?
– Интересно. – Фицстивен посмотрел на меня с любопытством. – Вы это так брякнули или правда думаете, что она не в себе?
– Не знаю. Она странный, трудный человек. Кроме того, у нее звериные уши, почти нет лба, а глаза – то зеленые, то карие, непрерывно меняют цвет. Удалось вам что-нибудь разнюхать о ее жизни?
– И это вы, зарабатывающий разнюхиванием, смеете издеваться над моим интересом к людям и над моими попытками его удовлетворить?
– Есть разница, – сказал я. – Я разнюхиваю для того, чтобы поместить людей в тюрьму, и мне за это платят, хотя меньше, чем следовало бы.
– Нет разницы, – ответил он. – Я разнюхиваю, чтобы поместить людей в книгу, и мне за это платят, хотя меньше, чем следовало бы.
– Ну и что проку от этого?
– Бог его знает. А что проку сажать их в тюрьму?
– Уменьшает перенаселенность, – сказал я. – Посадите побольше народу, и в городах не будет транспортных проблем. Что вы знаете о Габриэле?
– Она ненавидит отца. Он ее обожает.
– Отчего же ненависть?
– Не знаю; может быть, от того, что он ее обожает.
– Ничего не понять, – пожаловался я. – Это просто литературщина. А жена Леггета?
– Вы, наверное, ни разу у нее не ели? У вас отпали бы всякие сомнения. Только безмятежная, прозрачная душа может достичь такого кулинарного искусства. Я часто спрашивал себя, что она думает об этих фантастических существах – муже и дочери, – но, скорее всего, она просто принимает их такими, как есть, и даже не замечает их странностей.
– Все это очень замечательно, но вы по-прежнему не сказали мне ничего определенного.
– Не сказал, – согласился он. – Именно так, мой милый. Я рассказал вам, что я знаю и что представляю себе, – и все это неопределенно. В том-то и дело – за год я не выяснил ничего определенного о Леггете. Не убеждает ли это вас – учитывая мою любознательность и незаурядное умение утолять ее, – что он скрывает нечто, и скрывает умело?
– Да? Не знаю. Знаю только, что потратил много времени и не узнал ничего такого, за что можно посадить в тюрьму. Пообедаем завтра вечером? Или послезавтра?
– Послезавтра. Часов в семь?
Я сказал, что заеду за ним, и ушел. Был уже шестой час. Обед я пропустил и поэтому пошел поесть к Бланко, а оттуда – в негритянский район, посмотреть на Тингли – Носорога.
Я нашел его в табачном магазине Гербера: он катал в зубах толстую сигару и рассказывал что-то четверке негров.
– ...говорю: «Нигер, ты себе языком могилу роешь», – цап его рукой, а его словно сдуло, нету его, только следы в бетоне, ей-богу, один от другого – два метра, и домой идут.
Покупая сигареты, я присмотрелся к нему. Он был шоколадного цвета, лет под тридцать, ростом около метра восьмидесяти и весом в девяносто с лишним, пучеглазый, с желтоватыми белками, широким носом, толстыми синими губами, синими деснами и неровным черным шрамом, сбегавшим от нижней губы за ворот полосатой бело-голубой рубашки. Костюм на нем был довольно новый и даже еще выглядел новым, а носил его Тингли с шиком. Говорил он густым басом, и, когда смеялся вместе со своими слушателями, звенело стекло в шкафах.