В детском саду, стоит заметить, никаким волшебством и не пахло! Совсем наоборот – пахло всякой дрянью. Неизменно – хлоркой из уборной. И почти неотличимо – скользким супцом, которым кормили на обед, серым киселем из брикетов, пылью, скукой, от которой посерели и запылились даже золотые рыбки в аквариуме, а стекло самого аквариума покрылось буро-зеленой слизью.
Воспитательниц было две. Валентина Вениаминовна, которую, разумеется, звали Валентиной Витаминовной, была молодой и безразлично-доброй. Она разрешала брать все игрушки, шуметь, на голове ходить, – как высказывалась нянечка, не настаивала на том, чтоб питомцы доедали противный обед… В общем, обращала на детей мало внимания, сама чаще всего читала толстые книги без картинок.
Зато вторая – Евгения Ивановна – была просто невыносима! Пожилая, толстая, она двигалась с потрясающей легкостью, и ее повсюду сопровождал кислый дрожжевой запашок. Эта воспитательница охотно применяла к детям все ей известные педагогические приемчики и совершала все мыслимые педагогические ошибки. Почему-то она считала, что детям для полного счастья необходима частая смена занятий и впечатлений. И как же это бывало мучительно, когда только-только на влажном твердом листе картона засияет лазурное море и берег цвета яичного желтка – оставлять все это, идти на прогулку, или играть в одну из бессмысленных «развивающих» игр, или махать руками под радостную музыку, и никак не понять было, в честь чего такая радость и почему никак нельзя попасть в такт глупо подпрыгивающей мелодии. Еще Евгения Ивановна с удовольствием привечала ябед и с удовольствием карала озорников. Наказывала она своеобразно и изобретательно – уличенному в шалости предлагалось некоторое время постоять посреди игровой комнаты с поднятыми вверх руками. Через несколько минут поза переставала быть удобной, поднятые руки наливались чугунной тяжестью, держать над головой их становилось все трудней и трудней, а опустить страшно, а тут еще любопытствующие мордашки друзей и недругов… Наконец доведенный до отчаяния шалун разражался невозможным ревом, и с этой минуты он считался раскаявшимся.
В общем, детский сад был невыносим, а болезнь выглядела просто спасением. И еще – шансом подольше побыть с мамой. Мама тоже была частью заколдованного мира. Во-первых, она была очень молодая, совсем как девчонка. И еще красивая, совершенно не похожая на других мам. Те были толстые, усталые, с крикливыми голосами. А его мама была тоненькой и звонкой, как фарфоровая пастушка из сказки Андерсена, она всегда ходила на высоких каблуках, и от нее пахло цветами. Сережа чувствовал – куда бы они ни пошли, на маму все оглядываются, любуются ею. Только для него мамы было всегда мало. Она училась – это называлось «аспирантура», любила ходить в театр и в гости, любила принимать гостей у себя… И только во время Сережиных болезней принадлежала ему целиком.
Как-то он заболел особенно серьезно. Грипп дал осложнение, обернулся двусторонним воспалением легких. В больницу ребенка решили не помещать, но с неотвратимым постоянством два раза в день на дом приходила медицинская сестра и приносила в чемоданчике то, что было страшнее липкого озноба и изнуряющего кашля, – маленький прозрачный шприц. У этой аккуратненькой сестрицы была легкая рука, она колола совсем небольно, но Сережа содрогался только от одного вида шприца и долго потом не мог успокоиться. Если бы не это – хворать дома было бы просто чудесно, и, когда болезнь уже совсем прошла, Сережа наотрез отказался идти в детский сад.
Нет, он не кричал, не плакал и не топал ногами. Он ведь был очень воспитанный и сдержанный ребенок, как говорила Римма, и потому спокойно и серьезно поговорил с мамой. Мама должна была понять. Ему в детском саду плохо и скучно. Там играют в глупые игры, водят парами на прогулку и заставляют делать зарядку под дурацкую музыку, от которой только одна тоска. Пусть ему позволят оставаться дома одному. Он уже вырос, будущей осенью пойдет в первый класс. Он знает, что нельзя открывать газ, нельзя баловаться спичками, нельзя отворять кому попало дверь и выходить на балкон… Мама выслушала и кивнула. Она ничего не сказала, но определенно оценила Сережин спокойный тон, его резонные доводы и была готова ему помочь.
– Я должна посоветоваться с отцом и с бабушкой, – сказала она, поцеловав его на ночь в голову, и ушла, оставив включенным ночник.
Ах да! Были же еще отец и бабушка! О них-то мы и забыли. Впрочем, так им и надо. Им обоим всегда было не до Сережи. Бабушка даже не велела называть себя бабушкой, настаивала на имени – Римма. Римма, кроме того что она была бабушка, была еще врач и профессор. Но она не принимала детей в соседней поликлинике, а делала операции в институте. Это дома называлось «пропадать», так что бабушка у Сережи была совсем пропащая.