Интересно, вот именно сейчас смотрит ли она на него сверху? Ловит ли последний отзвук умершей, угасшей мелодии?
Рядом с Ле все казалось… таким простым. Наверное, потому, что Фемто всегда чувствовал, сам того не осознавая, что по сравнению с мыслями, обитающими в голове его друга, его собственные заботы преходящи и жалки.
И Ле всегда знал, что сказать, когда действительно надо было что-то сказать. И Фемто знал, что от любой напасти он его защитит.
Его всегда кто-нибудь защищал. Он был – хотя с некоторых пор лишь казался – младше их, младше многих, а значит, ничего другого им не оставалось, и ему тоже. Но Ле был способен защитить его от всего. Любое зло этого мира было ему нипочем.
И, что уж греха таить, двадцать лет – не лучший возраст, чтобы совершить первое знакомство со злом этого мира.
Но защищать его больше некому.
Некому больше вставать раньше солнца, чтобы до пробуждения других перемолвиться с ним парой словечек. Некому больше слушать и любить, как он играет. Другие могут хвалить его манеру, но это все совсем не то.
Скорее всего, он сойдет с ума.
Он точно сойдет с ума, если не найдет однозначного ответа на вопрос «а стоило ли оно того?».
Стоил ли вечный, действительно вечный покой страха, отчаяния и ночных кошмаров? Стоила ли его, Фемто, жизнь жизни человека, который был рад, действительно рад отдать ее на откуп ради него? Стоят ли пять быстрых, сумбурных, счастливых лет вечности вины и горя, ждущей его впереди?
Не слишком ли велика плата? Или, может, слишком мала?
Ведь, в конце концов, что ни говори, эта жизнь-сон, она была, была…
… прекрасна.
Вот только шрамы, этот на руке и другие, невидимые, на спине, реальны. Они останутся если не навсегда, то точно до тех пор, пока будет существовать его тело, пока будет существовать его память.
Это как будто видишь дурной сон и, проснувшись, обнаруживаешь, что зубастая тварь из кошмара и правда съела половину тебя.
У Ле было больше шрамов. И каждым, без преувеличения каждым из них он был обязан именно ему, своему названному младшему брату, никогда не бывшему способным как-либо отплатить за все хорошее, что было, и за все плохое, чего не было только благодаря Ле.
Закат прогорал, менял цвета подобно остывающему железу: сначала желтый, потом оранжевый, потом красный…
У Фемто не было сил снова поднять скрипку. Лживая, чужая мелодия, которую сегодня напевали струны, выгребала из него последние остывающие угольки того, что раньше было его радостью, злостью, смехом. Жизнью. Не оставляла ничего и уж точно ничего нового не давала.
Сила музыки – это сила того, кто ее играет. Но верно и обратное. Играющий силен настолько, насколько сильна его музыка.
Интересно, кто обессилел первым – скрипка или он сам?
Совсем скоро небо над далеким холодным морем остынет до черноты, и будет ночь.
Когда Генриетта услышала скрипку, ей захотелось взвыть от безысходной, неизбывной боли, которой были напоены звуки. Невозможно уметь так играть. Даже чувствовать так уметь невозможно, с таким не живут.
И все-таки она не решалась зайти, пока скрипка не смолкла.
Потому что тишина была еще хуже, хуже во сто крат. Как будто тот, кто играл, перестал видеть смысл даже в музыке.
Почему-то никто никогда не пробовал взглянуть на сказки здраво. Никто даже не думает пожалеть волка из той сказки про девочку в зеленых сапогах, или во что она там была одета, которой вздумалось пойти к бабушке из Суэльды в Энмор прямо через Синий лес.
И все, абсолютно все поголовно отчего-то считают, что любая девочка была бы счастлива стать принцессой, а каждый музыкант спит и видит, как бы оказаться наследником престола.
Людям ну никак не удается сообразить, что не так-то весело в придачу к хрустальной туфельке, по чистой случайности подошедшей именно твоей ноге, получить ворох интриг, политики, жестких платьев, которые абсолютно невозможно носить, а иногда еще и самовлюбленного принца в довесок.
Но это все ерунда. Если ты дочь башмачника, такая перспектива действительно считается радужной.
Совсем другое дело с бродячими бардами. Для этих королевство стоит гораздо дороже. Они платят свободой, любимой гитарой, ночевками под бдительным оком луны, восхищением мечтательных девиц и уважением полупьяных слушателей. Иными словами, отдают на откуп душу.
Столица – всего лишь клетка. Очень красивая, блестящая клетка, зато прутья вбиты близко-близко друг от друга.
Но Фемто был совершенно прав тогда, в замке – выбора им не дали, ни ему, ни Генриетте.
В Суэльде их встретили с распростертыми объятиями. Оказывается, незадолго до их прибытия Богиня явила своим служителям видение, в котором весьма недвусмысленно намекнула, кого хочет видеть сидящим на троне – то есть, проститепжалста, на ничем не примечательном кресле управляющего страной.
А сама Генриетта почти сразу осознала, что она, скорее всего, умрет, если ее выдадут замуж за какого-нибудь полу-благородного ограниченного старика. Так что раз уж брака по расчету не избежать, умнее всего будет согласиться на брак по расчету с тем, у кого хотя бы красивые глаза, тем более что знакома она с ним уже почти что месяц, читай «целую вечность».
К тому же у него есть своя корона. На новую тратиться не придется.
Корона…
Когда Генриетта застыла на пороге погруженной в полумрак комнаты, не смея шагнуть дальше, Фемто обернулся, и солнечный луч, скользнувший по идеально гладкому белому золоту на его волосах, сверкнул ей прямо в глаза.
Эта вещь будто насмехалась.
И Генриетта вдруг поняла, как корона портит его лицо.
Именно из-за нее потухли искорки в его глазах. Корона была тяжелее всего мира. А эта тонкая золотая стрелка, спускающаяся со лба на переносицу, заставляет его выглядеть взрослым, настолько взрослым, что становится его жалко…
К тому же Генриетте так нравился вольный разлет растрепанных черных волос, небрежно убранных назад.
Итак, они сделали то, чего от них ждали. Сначала их быстро-быстро поженили, потом короновали, столь же спешно. Было много молитв и песнопений. На протяжении обеих церемоний Фемто просто стоял, ни на кого не глядя, будто ничего не слышал. А Генриетта на словах «жена пред Богиней и людьми» собрала всю свою злость, чтобы с вызовом посмотреть на небо.
Так нельзя – вот так вот играть людьми, как будто они всего лишь фигурки огромных шахмат с переиначенными правилами. Нельзя брать кого-то и на три года запирать его в разрушенном замке только для того, чтобы эффектно отпраздновать день чьей-то наступающей смерти. Нельзя миловать, чтобы потом наказать сторицей, напомнить, что иногда смерть – это лучшее, что может произойти. Это неправильно. Боги так не делают.
Конечно, она не имеет права горевать по Ле. Они и знакомы-то очно были всего четыре коротких дня. Она была ему никем. Не жена, не сестра, даже не друг. И жалеть ей себя нечего.
И нечего вспоминать. Все воспоминания по праву принадлежат Фемто. Он копил их много лет. И теперь они единственное, что у него есть.
Верно. Единственное, что у тебя есть, автоматически становится самым дорогим…
Но, согласитесь, от осознания этого факта менее дорогим это самое единственное отнюдь не кажется.
Что она может сейчас сказать ему?
«Он сделал это ради тебя»? Или «вы были с ним пять лет, а это, демон побери, лучше, чем ничего»?
Так это не поможет.
Больше всего, по-честному, ей хотелось сказать ему: «Что было, то прошло. Соберись. Помни, что ты обещал Богине».
Но когда до сих пор отчаянно любишь того, кто больше не придет, сложно не стать глухим к умным рациональным мыслям. Рациональное в такое время значит меньше всего.
- Знаешь что, - сказала Генриетта. – Я узнавала. Богиня никого-никого еще не забирала вместе с телом. И я подумала: а что, если это было испытание? Вся эта история с проклятием, с любым проклятием на любом человеке, на самом деле проверка. Все провалились, и только он один ее прошел.