Грозила сухим черным пальцем и трясла головой, а беззубый провалившийся рот таил хитрую, страшную улыбку, в которую сложились складки мертвеющей кожи…
И от ее слов, как от молчания Мишки, было страшно. Она знала, она помнила, она, старая-старая, в жизни которой было много таких случаев, она не зря говорит… И самое страшное было в том, что никакие силы не могут избавить Феню от грядущих страданий! Где-то в глубине ее тела, медленно и неуклонно развиваясь, приближается он — смертный час!
Смертный — смерть!.. Зачем смерть? И зачем жизнь, — эта новая, неведомая жизнь, которая уже идет, приближается и будет, обязательно будет?!..
Хотелось плакать — скулить, как выброшенному на улицу темной ночью щенку, — а мрачным ходил Мишка, скрипела злобно старуха, и Нюшка, тринадцатилетняя сестренка, шныряла неслышно, с острым недоверчивым любопытством заглядывая в лицо своими темными огромными глазами…
Феня как-то хотела поговорить с ней — так, по пустякам, чтобы только поговорить с кем-нибудь, но она с’ежилась, вобрала голову в плечи и тупо и недоверчиво уперлась в нее взглядом. И на все, что говорила Феня, не отвечала ни словом, а молчала, уныло и злобно как прижатый в угол волченок.
Так шло время и, когда не хватало силы молчать, Феня шла к старику.
По летнему времени его выселили в крохотную пуньку под корявыми и наполовину сухими яблонями, бесплодными и старыми, как он. Прежде, когда жив был отец Фени, он занимался пчелами, и в нее прятали весь прибор, а на зиму ставили ульи. Но умер хозяин — и некому было смотреть за пчелами, рои улетали, а оставшиеся хирели и погибли. Мишка стащил колоды в пуньку, набросал поверх их доски, и каждое лето выселяли старика сюда.
Старик доводился семье каким-то дальним родственником, и когда-то в старые времена, о которых все забыли, а он сам говорил редко и мало, у него были деньги. Когда все его близкие перемерли, он отдал деньги Фениному отцу с тем, чтобы его кормили до смерти. Но умер хозяин, а старый все жил и так зажился, что потерял счет годам. Когда его спрашивали об них, — он говорил разно: то ему восемьдесят, то семьдесят, то хватал за сто.
В ясные дни он сидел возле своей пуньки на полусгнившей пчелиной колоде и грелся под солнцем, щурясь и улыбаясь беззубым ртом. И когда к нему приходил кто-нибудь, рассказывал про одно и то же: как умирали один за другим члены его семьи, потом знакомые, потом соседи, потом хозяин, приютивший его, — разводил руками, морщился и удивлялся.
— А я зажился!.. Поди-ж ты — живу да живу и конца краю нет… А стар: спина на погоду во как гудет, а живу! Скажи-ж ты на милость — конца краю нет!..
Феня приходила к нему, садилась около и плакала. Сначала молча, потом начинала причитать и в этих причитаниях изливала всю наболевшую, обиженную душу. Старик молча слушал, кряхтел и кивал лысой головой.
— Жисть, жисть… Все помрем, что же… Зажился, конца краю нет!..
Может быть, он и не понимал толком, о чем плакала Феня, а, может быть, в его утомительно долгой жизни слишком много было слез, чтобы отвечать на них сочувствием и утешением. А может, он просто не слушал того, что ему говорили, занятый своими мыслями и своей догорающей жизнью… Но около него было легко, потому что не было в нем враждебности, как не было и сочувствия.
— А они-то, они, — плакала Феня, — не глядят даже… Марья намедни встретилась, фыркнула носом, морду отворотила… А прежде сама улещала — чего, мол, иди спать-то, он худого не сделает, он не такой! А теперь ищи… Кто-ж не ходит — все девки наши по гумнам с парнями спят, одначе, парни себя соблюдают!.. А он охальник… Ушел! В город, говорят, на лесном заводе… А она фырчит…
Старик качал головой и разводил руками.
— Поди-ж ты — зажился! — бормотал он сухими провалившимися губами. — Помню, как царю Николаю на престол ступить — мальчонкой тогда был, еще бунт вышел тогда — которому на царстве сидеть, тоже вот солдата нашей роты в некруты угнали… Девка-то пропита была, ладились свадьбу играть — потом не стерпела… После тот вернулся — болесть что ли в его открылась, а она-то в петлю… Давно было, страсть давно… Зажился, зажился — прямо, так сказать надо, конца краю нет…
— А тут-то — Яшечка-то — смирненький, тихонький, — плакала Феня, — книжки читает!.. Жисть, жисть какая! Да ведь не он, он не поглядел бы, он добрый, он знает как — тоже к Доньке Сибировой, хоть и тихонькой, ночевать в овин бегал, да его-то лихори… что мои злодеи!.. А ведь жисть-то какая — Господи! Книжки читает…