Сухарев почти забывает о визите, о проклятии, сомневается даже, что когда-то заходил со двора в неприметное офисное помещение с темно-синими обоями, стойкой регистрации и алой стеной в конце коридора, и звонок в дверь ближе к десяти вечера не заставляет его насторожиться.
— Кто? — спрашивает он, выглядывая в «глазок» и думая о соседке, что периодически спрашивает у него то соль, то сахар.
На лестничной площадке стоит девушка в худи.
— Я.
Сухарев обмирает. Девушка в худи краской из баллончика делает «глазок» беспросветно черным.
— Лара? — шепчет Сухарев.
— Да, открывай!
Голос у дочери ломкий, взвинченный. В дверь с внешней стороны бьют ногой.
— Открывай!
— Я не могу, — говорит Сухарев.
— Как же я тебя ненавижу! — взвизгивает дочь. — Тварь! Урод! Говнюк!
Сухарев прижимается к обивке.
— Лара, что я сделал? Я же все делал для тебя, — говорит он.
Дочь, кажется, пробует прочность двери плечом, всем телом.
— Не-на-ви-жу! — кричит она.
Сухарев отступает.
— Я не открою, — качает головой он. — Я не могу.
— Открывай!
Ларка колотит в дверь кулаками. Сухарев слышит, как соседка звенит цепочкой замка, как она, выглянув, спрашивает, что случилось.
— Закрой пасть, кошелка! — кричит дочь. — Зашла в свою квартиру! Быстро! У меня разборки с одним говнюком!
Сухарев обнаруживает, что дрожит.
— Лара, — говорит он.
— Открывай! — бьется в дверь дочь. — Или я подожгу тебя, говнюк!
Она вдруг ойкает и протяжно стонет.
— Сука, сдохну сейчас, — слышит Сухарев.
— Лара, это не просто так, — приближается к двери он. — Мне кажется, ты сама виновата. Все дело в твоей ненависти.
На минуту, на две становится тихо. Дочь на лестничной площадке то ли собирается с силами, то ли обдумывает, как будет вламываться внутрь. Или же ищет способ исполнить свою угрозу о поджоге.
— Я вызываю полицию, — говорит Сухарев.
— Вызывай! — кричит дочь. — И кошелка твоя пусть вызывает! Выглянула она, дерьмища куча!
Она скребет каблуками по бетону и матерится.
— Лара, — говорит Сухарев.
— Что? — отзывается дочь.
— Тебе плохо?
— Мне будет хорошо, когда ты сдохнешь!
— Не будет.
Какое-то время Ларка молчит. Слышно, как гудят перила, хватаемые ее рукой.
— Так это ты, — шипит она. — Так это ты что-то со мной сделал!
Сухарев холодеет.
— Что я сделал? — спрашивает он.
— Открывай! — кричит дочь.
Что-то взрезает винил двери снаружи. Скальпель? Нож? Сталь взвизгивает, упираясь в железную пластину.
— Ты знаешь, говнюк, что мне все хуже и хуже? — шепчет Ларка, и от ее голоса Сухарев, зажмуриваясь, вжимается в стену рядом с дверью. Щелкает, задетый затылком выключатель. — Последние дни вообще пошло-поехало. То не так, это не так. Маман как взбесилась, у бота — подошва…
Дочь всхлипывает.
— Димка объявил, что бросает, в животе колет, ноготь сломался, лучшая подруга Ирка перестала лайкать…
— Разве все это я? — спрашивает Сухарев.
— А кто еще?
Крик Ларки летит в дверь, как таран. Потом она ревет, колотясь головой в изрезанный винил.
— Ненавижу! — рвется из нее. — Ненавижу!
Сухарев слушает ее рыдания, и ему кажется, что все то, что пережил он, по сравнению с бедами дочки — это сущие мелочи. Сердце его обливается кровью.
— Лара, — спрашивает он, — почему ты меня ненавидишь?
— Потому что ты урод! Говнюк!
У дочери клокочет в горле. Она хрипит и возится под дверью, будто раненый зверек.
— Я вот сдохну у тебя здесь… Вот будет весело, да?
— Мне будет совсем не весело, — говорит Сухарев.
— Ага-ага.
Ларка стонет, шумно шмыгает носом. Что-то звякает, откатывается.
— Я верю, — говорит Сухарев, — что если ты станешь жить своей жизнью, не обращая внимания на меня…
Дочь скептическим фырканьем комментирует его слова.
— Если ты задумаешься… — продолжает Сухарев.
— У меня все болит! — кричит, перебивая его, Ларка. Она долго, надрывно кашляет. — Я загнусь у тебя на коврике здесь, ты разве не видишь?
— Ты замазала «глазок».