- Если вы, брат Мартин, приняли такое решение, то я могу объявить об окончании своего обета молчания.
Надо сказать, что даже для невозмутимого и многоопытного настоятеля монастыря услышать голос монаха, давшего обет молчания, и долгие годы сохранявшего его, было подобно грозовым раскатам. Нет, не по высоте звуков, а по их неожиданности. Словно заговорил мертвец, хотя монах, давший подобный обет вечного молчания лишь только тем, что он иногда совершал какие-то движения, позволял отличить себя от застывшей статуи. Первое время, когда отец Мартин только прибыл в этот монастырь, он видел брата Беннета постоянно только на мессах, и порой ему казалось, что этот монах и вовсе не покидает свое молельное место, или стоя часами на коленях или застыв безмолвной статуей, напоминая собой резное изображение Святого Доминика. Когда приор входил в молельный зал, брат Беннет уже присутствовал там, когда приор покидал его, по окончанию мессы, монах оставался. Принимая такое глубокое погружение в веру, тем не менее, настоятель стал привлекать брата Беннета к некоторым работам и по монастырю, в частности поручил ему прислуживать в трапезной, имея тем самым возможность и самому присмотреться к этому монаху. Остальные, а всего в монастыре было двенадцать монахов, включая и самого приора, особого интереса у отца Мартина не вызывали. Чаще всего настоятель общался с экономом, братом Гонорием, словоохотливым и, можно сказать болтливым не в меру, так что порой его длинные речи приходилось прерывать, но зато исправно следившим за всем монастырским хозяйством. Заглядывал отец Мартин в монастырскую аптеку и даже проводил там немало времени в общении с монахами, братьями Филидором и Филиппом, делясь с ними и своими знаниями в области врачевания и обсуждая свойства тех или иных растений. Часто настоятеля видели и в библиотеке монастыря, которая, конечно, не шла ни в какое сравнение с теми собраниями человеческой мудрости, что доводилось отцу Мартину посещать в Европе, но несколько редких рукописей привлекли его интерес. Тем более, что брат Генрих, смотритель библиотеки, показался приору знатоком древних языков, что тоже являлось редкостью и среди средневекового монашества.
Но сейчас, услышав приглушенный и хриповатый голос вечного молчальника, отец Мартин несколько оторопел, но быстро справился с волнением и попросил:
- Поясни мне, брат Беннет, насколько это для тебя возможно. – И жестом предложил сесть.
Они опустились на деревянную лавку рядом друг с другом и настоятель впервые услышал исповедь своего монаха:
- Давно это было… служил я гридем у посадницы новгородской Марфы, что после мужа своего боярина Борецкого осталась править Господином Великим Новгородом. Побили да пожгли нас тогда по велению великого князя московского. Вечевому колоколу язык вырвали да на Москву вывезли. Меня в бою ранило сильно, да купцы ганзейские спасли от смерти неминуемой, на своем дворе спрятали, когда смерчем прошли по улицам новгородским ратные люди московские. После и немцев очередь настала. Приказал воевода московский и их слободу пожечь. И опять спасли меня немцы. Взяли на свой корабль. От московитов ушли, Бог миловал, а вот в море на шведов нарвались. И в третий раз спасли меня немцы – священник там был католический с ними, отец Герман. Он и дал мне рясу монашескую, сказал: «Одевай и молчи! Говорить буду я с ними. Иначе живым не оставят». Тогда и дал я себе зарок, коль спасемся, перейду в веру латинскую. Так и вышло. Шведы ограбили купцов ганзейских, кого нашли из русских – тут же глотки перерезали, а нас с монахом не тронули. Корабль само собой разумеется привели сюда в Финляндию. В Або. Немцев и нас с монахом отпустили на все четыре стороны. Мы и пошли с ним в Улеаборг, в обитель эту, благо брат Герман был доминиканец. Он и постриг мне сделал, и говорить только с ним посоветовал. Здесь и латынь, и шведский освоил. Немецкий-то ранее еще знал. А как помер брат и спаситель мой во Христе, так и я замолчал. Никто более и не трогал меня. А сегодня увидел мальчишку спасенного, будто все перевернулось во мне… - Брат Беннет отвернулся в сторону. Замолчал. Настоятель заметил, как потекли слезы по его изможденному лицу, но молчал сам. Монах успокоился, высморкался в рукав рясы, молвил: