"Это сон, — подумал он. — надо только себя ущипнуть, и я проснусь."
Но вот беда — руки и ноги он чувствовал, но даже шевельнуть ими не мог. Выпитое молоко плескалось в животе и мягко толкало в горло. Стрёкот цикад растворился в треске множества костров. Лица носильщиков из бледно-палевых стали охряными. Они замедлили шаг. Между их плечами появлялись и исчезали любопытные лица: смуглых детей, лукавых женщин, улыбающихся мужчин со скорбно вздёрнутыми бровями.
— Шувано! — непонятно крикнул один из носильщиков и торопливо заговорил на незнакомом языке, грубом и раскатистом. Василе сразу вспомнил чудовищный акцент поручика Сабурова.
Над ним появилось перевёрнутое лицо Маковея. В его буйной, кудрявой шевелюре справа качнулось массивное золотое кольцо. Губы стрелочника сжались в узкую полоску, на побагровевшей шее вздулись жилы. У Василе в голове что-то начало с треском проворачиваться, макушка похолодела, и Василе показалось, что лёгкий ночной ветерок забрался ему в голову. Маковей кивнул носильщикам, и ноги Замфира поползли вверх. Он узнал луг за железнодорожной насыпью, вокруг стояли люди в цыганских нарядах, за их спинами, среди пылающих костров, — расписные фургоны, вардо. Перед ним на корточках сидел Маковей со сложенным рушником. У его правого сапога валялась огромная притёртая пробка, как от флакона с жидким мылом. Что-то полилось из головы Замфира, прохладная жидкость заструилась по стенкам его черепа, и чем больше её вытекало, тем холоднее становилось Замфиру. Похолодели кончики пальцев, лодыжки, бёдра, ладони рук. Следом за холодом накатывало онемение. Когда оно дошло до пояса, Маковей хлопнул в ладоши. Цыганёнок в алой, как у взрослых, рубахе привёл серого коня — очень худого, с острыми рёбрами, выпирающими сквозь шкуру. Маковей протянул мальчику рушник, и тот начал натирать лошадиные бока белой пеной.
— Пока хватит, — сказал Маковей по-румынски и вставил Замфиру в голову пробку.
Утром Василе стянул рубаху и долго рассматривал в зеркале своё тонкое, не слишком развитое тело, щупал торчащие, как у больной лошади из сна, рёбра. Под тонкой полупрозрачной кожей проступили синие вены. По босым ногам, бледным до голубизны, можно было изучать анатомическое строение стопы. Но больше всего Замфира пугало ощущение ветерка в голове. Он помнил его так отчётливо, что казалось, прохладный воздух и сейчас струится по извилинам его мозга.
— В мозге нет нервных окончаний, — сказал Замфир. Он слышал об этом от кого-то из друзей отца. И сам себе ответил скептически: — Да неужели?!
Он нагнулся за сапогами, и в голове зашумело, пол качнулся под ногами. Замфир упал на колени и пару минут стоял, уткнувшись лбом в край кровати и глубоко дыша. Когда головокружение прошло, он пообещал себе есть в два раза больше, даже если аппетита нет, и каждое утро делать гимнастические упражнения. На кухне гремела посудой Амалия, что-то тихо напевала Виорика, голосом низким, но не лишённым приятности. Вышел на крыльцо Маковей, судя по тяжёлым шагам. Василе с трудом поднялся и прислушался к себе: сердце колотилось, колени заметно дрожали, его подташнивало. Причины этой слабости он понять не мог. С полотенцем на шее и несессером под мышкой он вышел из комнаты и остановился у двери в кухню.
— Госпожа Амалия, госпожа Виорика, доброго вам утра, — сказал он, и, после короткой заминки, поинтересовался деланно-равнодушным тоном: — Я тут слышал от сербских добровольцев одно слово, оно кажется мне знакомым, а откуда — ума не приложу. Не знаете, что значит "шувано"?
— Конечно знаю, цыганам сербы ваши кости мыли. Шувано — это вроде цыганского колдуна: судьбу может предсказать, порчу снять, а может и проклятие наложить, да со свету сжить. У нас-то в Кишинёве цыган этих много было, только колдунов вживую не видела, больно редкая птица, а с шувани — женщинами-колдуньями, встречаться приходилось.