Сабуров отхлебнул из фляги и решительно сунул её обратно под гипс.
— Ты говорил про простые действия… — робко вставил Замфир.
— А какие простые действия, когда ты — беспомощный кутёнок в обувной коробке, брошенный злым мальчишкой с крыши? Рычаги дёргать? Так тяги оборваны. Нет действий. Ничего сделать нельзя: машина не слушается. Кричать можно, руками махать, но медленней с того падать не будешь. Я и кричу, падаю. Медленно проворачивается винт, увеличиваются деревья — чем дальше, тем быстрее. Говорят, вся жизнь в голове пролетает, а у меня ничего, будто и не жил. Думаю только: «Как долго я буду чувствовать боль перед смертью?». Но мне повезло. Ветром меня снесло к реке.
Замфир слушал, затаив дыхание. Это была одна из тех военных историй, в которые до конца может поверить только тот, кто сам прошёл через подобные испытания. Кто привык к близости боли, увечий, смерти, принял, как неизбежное зло, научился терпеть, приноравливаться, не показывать страха. Такие люди живут со знанием, что в любой момент это может случиться с ними. Они учатся не думать об этом, чтобы отсрочить неотвратимое, чтобы продлить эту страшную и невыносимую, но всё же жизнь. Но как поверить в историю Сабурова Замфиру? Самая сильная боль, которую он испытал, была в кресле дантиста, и жизни его никогда и ничего не угрожало, не считая цыганских суеверий. Слова русского лётчика складывались в понятные предложения, но ни увидеть, ни прочувствовать то, что видел и чувствовал пилот падающего аэроплана, Василе не мог. Он напряжённо ждал озарения, вспышки, откровения, а их всё не было.
— Я проломился сквозь ветви деревьев, чиркнул дном о край обрыва, носом влетел в воду.
— Слава Богу! — Замфир осенил себя двоеперстием, на что Сабуров невесело усмехнулся:
— Вода, друг мой, пожёстче земли бывает. На такой скорости, плашмя — что река, что стена — один коленкор. Удар выбил из меня дух. Очнулся — кругом тьма, пузыри, водоросли качаются. Вишу на ремнях вверх ногами. Воздуха нет, вот-вот захлебнусь. Как выпутался — не помню, думал только о том, чтобы не паниковать — тогда верная гибель. Человеческое естество — оно глупое, даже под водой вдохнуть хочет. Вырвался, всплыл, вдохнул воздуха с водой вперемешку. Дышал бы и дышал — воздух слаще и пьянее шампанского мне был. Только опять нырять пришлось — башибузуки на берег высыпали. Как меня увидели — стрельбу открыли. Плыл под водой сколько мог, а они по берегу, по течению. Достали меня всё-таки. Одна пуля по щеке чиркнула, вторая в ноге застряла. Я даже не сразу почувствовал: дёрнуло что-то, а я дальше гребу. Видно это меня и спасло. Турки кровь в воде увидели и решили, что утоп. Отрядили наблюдателей дальше по реке. А я к берегу погрёб. Боль накатила такая, что решил: пусть лучше добьют, чем такое терпеть. Дотянул до камышей. От удушья и боли уже ничего не соображал. Выбрался на берег. Я врага не вижу — значит, и он меня не видит. Рубаху разорвал, ногу перетянул, как смог, и потерял сознание. Потом меня казачий разъезд подобрал. Я, как очнулся, сразу вахмистру про турок на том берегу сказал. Наши успели выдвинуться и оборону по реке укрепить. За это дали штабс-капитана и «Георгия» посулили. Вот и всё. И что тебе с моей истории? Ни к чему всё это, Вась. Или езжай на фронт, да испытай себя в деле, или каждый день Бога благодари, что ты здесь, а не под германскими пулями, а с рассказов этих — никакого толку.
Сабуров стукнул горлышком фляги по стакану Замфира.
— Давай, друг, пусть ангел-хранитель убережёт тебя от таких бедствий. Не должно смертному так испытывать свою судьбу.
Замфир опростал стакан от остатков ракии и шумно выдохнул.
— Что будешь делать после госпиталя? На покой, остепенишься?
Сабуров как-то воровито взглянул на Замфира и уставился в небо за окном. Замфир заметил, как подрагивают губы его русского друга, проговаривая несказанные слова, и устыдился своего постыдного любопытства.
— Прости, Костел, тебе отдохнуть надо.
Василе сжал плечо Сабурова и поднялся.
— Страх он, Вася, тоже разный бывает, как оказалось. Теперь и не знаю, что с этим знанием делать.
Спокойным голосом, отстранённо, как будто не про себя, он говорил хмурому небу:
— Я служил в кавалерии, в атаку ходил, бил германца под Гумбинненом. Это страшно. Страшно в первый раз выстрелить из револьвера в лицо человеку, который смотрит тебе в глаза. Хорошо, что в бою думать об этом некогда. Всё, что ты можешь — делать простые движения. Тоска и сожаление о чьих-то оборванных жизнях накатят после, когда стихнет шум и по полю будут бродить похоронные команды.