Музыка Эмери рассказывала о пышных лесах и золотых древесных стволах, о женщине с темным гибким телом – о женщине, что пряталась в лесном полумраке, то выступая вперед и дразня золотыми розами, то исчезая среди листьев. И об олене с его чудесными рогами. И о дереве, которое расщепила молния. И о долгой погоне – сперва за оленем, а потом за возлюбленной.
Потом рога замолчали, все, кроме последнего, самого высокого, который тихо звучал как бы в отдалении, – звук уходящей охоты. Площадью завладела арфа. Охотники удовлетворили жажду погони и убийства, насытились кровью жертвы и теперь остались наедине со своей любовью. И вдруг в нежнейшую музыкальную тему, почти явственно рисующую все более откровенные ласки, отчетливо вплелся странный, как будто стеклянный звук, и, если прислушаться внимательней, можно было догадаться, что то был звонкий и яростный лай фарфоровых собачек.
Эту тему Эмери сочинил последней, по отдельной просьбе Уиды, и теперь, во время исполнения, он видел, как весело блестят глаза супруги регента.
Большинству слушателей на площади просто «нравилась музыка». Один пивовар так потом и объяснял своим домашним: «Очень красиво. Особенно когда струны эдак переливались…»
Но знатоки – и особенно впоследствии – в голос утверждали, что финальная часть «Охоты на оленя» звучала почти «непристойно», при всей гармоничности и внешнем благообразии. И даже кратковременное стеклянное тявканье не разрушило особого сладострастия, что неуклонно ткала музыка Эмери.
Арфа как будто слегка стискивала слушателю сердце в груди и осторожно касалась тех его глубин, что оживают только в определенные минуты.
И самые чуткие воспринимали музыку Эмери именно так. Постепенно удовольствие становилось почти физиологическим, прятать глаза больше не было сил, а вокруг тем же самым огнем горели другие глаза, и встречаться взглядом становилось уже опасно. Хотелось, чтобы арфа звучала вечно – и чтобы она поскорее замолчала, ушла в воспоминание.
Одинаковый жар пробегал по лицам и рукам юной королевы и ее матери: эльфийская кровь волновалась в их жилах, готовая затопить сладострастием всю страну. У Эскивы слезы наполнили широко распахнутые глаза. Девочка хорошо отдавала себе отчет в происходящем. Никакого «неясного» томления: все было предельно ясно. Она не отрывала взгляда от Эмери. Сквозь непролитые слезы лицо арфиста выглядело искаженным – более худым, с выступающими скулами и грустным взглядом.
«Если долго смотреть в глаза людям старше себя, то можно испугаться, – думала Эскива, – столько всего они повидали и сохранили там, за глубиной зрачков. А у него глаза не страшные. Наверное, это и есть главное. Только печаль…»
Уида то пригибала голову, то вскидывала ее, и взор ее пылал. Розы на ее щеках проступили так выпукло и отчетливо, что, казалось, их можно снять простым прикосновением руки, чтобы тут же раздать влюбленным.
Талиессин, которого коварство жены заставило прилюдно переживать все то, что было испытано ими наедине, стоял весь красный. Пот струился по его спине, он до крови прикусил губу. В тысячный раз он клялся себе вразумить Уиду. Ее любовные забавы заходят слишком далеко! Как она решилась выставить его на всеобщее обозрение – да еще в такие минуты? И как Эмери посмел написать подобную музыку?
Арфа затихала, и вместе с ней умолкал и рожок. И наконец на площади установилась полная, совершенная тишина. Никто не смел вздохнуть, и даже взгляды скользили по воздуху с осторожностью.
Эмери медленно встал. В тот же миг от оркестрантов отделилась Софена. Жених и невеста не смотрели друг на друга, они не сводили глаз с королевы, но руки их сами собою нашли друг друга и сплелись пальцами.
Эскива поднялась с трона. Она возвышалась над ними на помосте, а приблизившиеся Эмери и Софена задрали к ней головы, и юная королева подивилась тому, какими похожими стали их лица. Теперь сходство Эмери с Ренье пропало окончательно. В тот миг Эскива даже не вспомнила о том, что у придворного композитора есть брат.
Девочка распростерла над ними руки. Впервые в жизни она благословляла влюбленных. Еще вчера вечером, думая о предстоящем, она волновалась. Эльфийское благословение сбывается слово в слово, а браки, заключенные таким образом, нерасторжимы даже после смерти. Что она скажет? Как она вообще посмеет связать двоих людей такими страшными узами?
Но после «Охоты на оленя» все это казалось настолько естественным, что Эскива не чувствовала ни малейших сомнений. Она держалась так, словно происходящее было для нее в порядке вещей.
– Будьте сладострастны и милосердны, – звонко произнесла девочка. – Да будет каждое ваше прикосновение друг к другу музыкой. У вас будут добрые сыновья и храбрые дочери, а когда вы будете умирать, под окнами прозвучит серенада.
Королева соединила над их головами ладони, и Эмери, повернувшись к Софене, прилюдно поцеловал ее. В тот же миг музыканты, выражая общий восторг, дружно задудели в свои рога, так что создалось полное впечатление, будто поблизости яростно трубит стадо могучих, распаленных жаждой соития копытных животных.
И тут в толпе, ближе к переулку, выходящему с площади, зародился и начал расти крик. Толпа заволновалась, пытаясь раздаться в стороны; возникла давка. Зрители стояли так тесно, что при всем желании не смогли бы расступиться. Волны тревоги пробегали по людскому морю.
Эскива повернулась в ту сторону, откуда исходил крик; ее чуткий слух с удивлением распознавал в голосах страх.
И наконец, глядя сверху, она сумела рассмотреть «это». Медленно прокладывая себе путь среди собравшихся, к королеве направлялось некое существо. Внешне оно было похоже на человека. Неестественно высокого худого человека в просторном широком плаще. Из складок плаща то и дело высовывались длинные мускулистые руки. Их обнаженная кожа была грубой и серой – чуть светлее самого плаща. Она не выглядела человеческой; скорее была похожа на шкуру рептилии.
«Высокий чужак, – вспомнил Гайфье рассказ своего друга. – Ренье говорил о нем капитану ночной стражи, а тот, похоже, не верил. Серая тварь, которая убивает по ночам…»
Мальчик быстро огляделся по сторонам, но Ренье нигде поблизости не было. Должно быть, уже ушел.
– Это за мной, – вздрагивающим голосом проговорила королева. Она обернулась к родителям и сказала громко, отчетливо: – Мама, он пришел за мной!
«Мама». Так она не называла Уиду никогда. К супруге регента оба, и Гайфье, и Эскива, обращались только по имени. Это было заведено с самого начала – для того, чтобы Гайфье никогда не чувствовал себя пасынком, даже когда узнает правду о своем рождении.
Лицо чужака, наполовину скрытое капюшоном и нависшими серыми бровями, терялось во мраке, но его взгляд постоянно ощущался эльфийской королевой и ее матерью. Кем бы ни было это вечно голодное и алчущее чудовище, оно нашло свою добычу.
Шаг за шагом оно приближалось к Эскиве. Темные узоры явственно проступили на щеках девочки. Воплощенная тьма заманивала ее к себе. Казалось, Эскиве довольно сделать шаг, чтобы погрузиться в абсолютное небытие.
Гайфье наблюдал за сестрой с возрастающим ужасом. «Эльфы могут принадлежать мраку, – вспомнил он рассказ своего друга. – И чем прекраснее оригинал, тем отвратительнее искаженная копия…»
– Нет! – вскрикнул он, метнувшись вперед, чтобы закрыть собой девочку-королеву.
И в тот же миг его оттолкнула Уида. Сильно, властно – так, что он едва устоял на ногах.
Не замечая злого лица мальчика, эльфийка вышла вперед и протянула руки навстречу монстру.
– Иди сюда! – закричала Уида пронзительно. – Иди! Ты убил Аньяра? О, ты убил Аньяра! Ну так возьми его дочь! Ты слышишь меня? Ты меня понимаешь?
Существо остановилось, подняло голову к помосту и воззрилось на Уиду. Затем под капюшоном возник широкий черный провал рта, полного мелких острых зубов. Существо затряслось от смеха и побежало вперед с такой быстротой, что со стороны казалось, будто оно не бежит на ногах, а катится, как тележка.