Выбрать главу

Андрей Белый категорически отрицал литературные крайности – формализм и проповедничество. Высшее, религиозное назначение художника он видел в синтезе прошлого и будущего, стиля и идеи, музыки души и душевности.

Если литература – орудие индивидуалиста, он превратит литературу в изящную словесность. Становясь орудием универсалиста, литература – идейная проповедь. Иногда стилистика покрывает идейную проповедь; иногда обратно: сама проповедь превращается в стилистическую форму. Все же в корне своем обе формы литературного культа не уживаются в современности. Стилист отрицает проповедника, проповедник – стилиста.

В. Набоков, отрицая литературу Больших Идей, восставал против чисто русской традиции «служения», «проповеди», исполнения «социального заказа». Правительство и революция, царь и русские радикалы, – считал он, – занимали в искусстве одинаково филистерские позиции, требуя от художника не эстетического наслаждения, а прагматического действия. Подлинная действительность литературы, – считал Сирин, – заполнение пустоты или молчания вещественностью слова, создание новой действительности, нового мира – магического, ирреального, сокровенно-неповторимого, бесцельного, если хотите, абсурдного, но ни в коей мере не пошло практичного, утилитарного, ангажированного. Только «чистое искусство» – искусство, всё остальное – дребедень…

Как-то невзначай Гёте бросил замечательную по своей проникновенности фразу: «Ничто не уводит от мира вернее, чем искусство, и ничто не связывает с миром вернее, чем искусство». Если хотите, это и есть определение модернизма, символизма, Искусства вообще. У Вячеслава Иванова в «Границах искусства» приведена любопытная схема творчества, согласно которой поэт должен вначале воспарить духом в небесные эмпиреи, высшие реальности с тем, чтобы через аполлонийское созерцание апогеев восхождения, «сны» художника, спуститься на землю. Символ – это средство уйти от мира с тем, чтобы глубже понять мир.

Символизм вызывает вдохновение. Читать стихи может лишь тот, кто ими вдохновляется. Только тогда ему, пожалуй, грозит одна величайшая опасность, под которую подпало в начале XX столетия около 500 русских молодых людей – самому начать писать стихи.

При всей несопоставимости Золя и прóклятых их объединяет глубинный интерес к «правде жизни», «земле». Видимо, отнюдь не случайно совпадение по времени Золя и Бодлера, как в России Арцыбашева и Брюсова. Притом, что налицо разные парадигмы, мироощущения, эстетики, их объединяет то, что в начале века у нас, в России, называлось «оглушить читателя оглоблей» – эпатировать естественностью, реабилитировать «грех», «падаль», провидеть грядущий апокалипсис. Я не знаю, что там напророчествовал Максим Горький, а вот Арцыбашев не только чуть ли не первым в России гневно осудил социальное лицемерие во всех его формах, в том числе – забрасывание камнями «за грех», но пророчески, с лексикой грядущих чекистов предсказал, во что в действительности выльются обещания большевиков:

– Ты жив только потому, что я это позволяю тебе… Быть может, в эту самую минуту я передумаю, и тебе осталось жить две, одну, полсекунды… Я хозяин твоей жизни… Вот я протяну руку, и из твоего розового черепа брызгнут кровь и мозги.

Пессимизм Арцыбашева носил чисто «дарвиновский» характер: «Мир основан на взаимоистреблении всего живущего, и единственный закон вечен и общ – закон борьбы за существование». Комментируя соотношение «двух правд» – своей и социалистической, Арцыбашев писал:

Ведь в конечном-то итоге еще неизвестно, кто ближе к истине – я ли, видящий в ней черную дыру, или мои противники, уверяющие, что она ослепительна, как весеннее солнце. А вдруг я правду говорю, а они лгут?

Из «Литературного манифеста» Жана Мореаса

Как любое из искусств, литература развивается циклами, смена одного другим предопределена, но может происходить по-разному, подчиняясь течению времени и общественным переменам. И совершенно очевидно, что каждому обновлению сопутствует одряхление и отмирание предшествующей школы. Для вящей убедительности приведем два примера: триумфатор Ронсар, сметающий жалких эпигонов Маро, и романтизм, развернувший свои знамена над развалинами классицизма, которых не уберегли ни Казимир Делавинь, ни Этьен де Жуи. Рано или поздно любое из литературных направлений ветшает и выдыхается, повторение изнашивает любую новизну; что было сочным и свежим, сморщивается и засыхает, что было неожиданным, оригинальным, превращается в дежурную банальность и штамп.