Выбрать главу

В «Эмалях и камеях» он равно избегает как случайного, конкретного, так и туманного, отвлеченного, он говорит о свойствах как явлениях, о белизне, о контральто, о тайном сродстве предметов, черпая образы из всех стран и веков, что придает его стихотворениям впечатление гармоничной полноты самой жизни. И в то же время он умеет не загромождать своих произведений излишними подробностями, пренебрегает импонировать читателю своей эрудицией.

По мнению Г. К. Косикова, Готье и Гумилёва роднят предметность слова, скульптурность и цветовая окрашенность каждого изображения, обилие выразительных декоративных деталей, внутренняя тяга к экзотике:

Подобно Готье, Гумилёв, как правило, не рисует «с натуры», но «прорисовывает», а зачастую и «дорисовывает» готовые образы-топосы, обильно украшая их выразительными декоративными деталями – начиная с хрестоматийного (стилизованного «под Стивенсона») «золота кружев», сыплющегося с «розоватых брабантских манжет» («Капитаны»), и кончая сочным портретом «мэтра Рабле» в «Путешествии в Китай»:

Грузный, как бочки вин токайских,Мудрость свою прикрой плащом,Ты будешь пугалом дев китайских,Бедра обвив зеленым плющом.

«Жемчуга» не знают «неприкрашенной» жизни: у Гумилёва она всегда стремится предстать в том или ином литературном наряде, романтическая живописность которого нарочито подчеркивается, стилизуется.

Укажем, наконец, и на третью черту, сближающую Гумилёва с Готье, – экзотизм (биографически подкрепленный путешествиями в Италию и Африку), «бегство» в иные века и страны – в библейскую старину («Адам», «Потомки Каина», «Сон Адама»), в Древний Вавилон («Семирамида»), в «славянство» («Сказочное», «Охота»), в античность («Возвращение Одиссея», «Варвары»), в эпоху Возрождения («Попугай», «Старый конквистадор», «Капитаны»). Критика уже отмечала, что, стремясь к «реальности, к земному, вещному миру», Гумилёв «жаждал мира в такой необычной степени яркости, какую обыденная действительность дать ему не могла». Вот почему «свою мечту, вычитанную из книг, он превратил в реальность».

«Экзотизм» Гумилёва – это не поза, а глубокая мировоззренческая позиция: испытывая неудовлетворенность наличной действительностью, он стремился найти «такую точку обзора, такую высь птичьего полета, откуда новейшая цивилизация показалась бы мгновенным и не очень значительным эпизодом в необъятном бытии человечества» – характеристика, которую – с некоторыми уточнениями – можно было бы применить и к Готье.

Что еще прельщало в Готье Гумилёва, его лучшего русского переводчика и интерпретатора? Я полагаю, точность изображения внутреннего мира, «живого» сознания, человеческого «я». Потому-то Гумилёв и зачислял Готье в предтечи акмеизма, что видел в нем поэта эйдосов, а не столов, художника-фиксатора душевных движений. Первенство формы над содержанием у Готье и Гумилёва неправильно интерпретировано нашими: речь идет почти об обратном: первичности платоновского эйдоса по отношению к вещи:

Но форма, я сказал, как праздник пред глазами:Фалернским ли вином налит или водой —Не все ль равно! кувшин пленяет красотой!Исчезнет аромат, сосуд же вечно с нами.

Это четверостишие Готье, пожалуй, наисовершеннейшее выражение идеализма Платона.

Но Гумилёв ценил Готье не только за духовность, но и за жизненность, за безудержность раблезианского веселья, радость мысли, заразительную могучесть и художественное бесстрашие.

Он последний верил, что литература есть целый мир, управляемый законами, равноценными законам жизни, и он чувствовал себя гражданином этого мира. Он не подразделял его на высшие и низшие касты, на враждебные друг другу течения. Он уверенной рукой отовсюду брал, что ему было надо, и все становилось чистым золотом в этой руке. Классик по темпераменту, романтик по устремлениям, он дал нам незабываемые сцены в духе поэзии «Озерной школы», гётевского склада размышления о жизни и смерти, меланхолические шаловливые картинки XVIII века.

Жерар де Нерваль

Безумный, он познал безумья высоту…
Жерар де Нерваль
Я безутешен, вдов, на мне печать скорбей,Я аквитанский принц, чья башня – прах               под терном,Моя звезда мертва, над лютнею моейЗнак Меланхолии пылает солнцем черным.
Жерар де Нерваль

Лицеистский однокашник Теофиля Готье Лабрюни, известный под псевдонимом Фриц и вошедший в историю французской литературы как Жерар де Нерваль, хотя не относится к поколению прóклятых, в полной мере испил их горькую чашу: сиротство (преждевременная смерть матери, безотцовщина при живом отце, колесившем со своим госпиталем по Европе с наполеоновским войском), крушение юношеских надежд, развал богемного содружества «бузенго», служившего отдушиной в «гнилом болоте», истощивший нервную систему изнурительный труд литературного поденщика, бездомность и безденежье, трагическая любовь и смерть любимой, оставившая в тоскующей душе глубокую, незаживающую рану, постоянное ощущение злого рока, не отпускающего ни на минуту, усиливающийся душевный недуг – все это с какой-то тупой неизбежностью вело пасынка судьбы к трагической развязке. В «Обездоленном», одном из проникновеннейших сонетов, сам поэт, расскажет обо всем этом с пронзительной грустью.