Выбрать главу

Двое торговцев еще больше насупились и сидели, прижавшись друг к другу. Но фра Петар с интересом слушал и смотрел на этого чудака, всем своим видом подхлестывая его говорливость. (Про себя же он думал: а ведь я пошел в покойного дядюшку фра Рафо, тот мог терпеливо выслушать любого и в шутку говорил: «Без хлеба я бы еще кое-как прожил, но без людей не могу».) А новый сосед говорил и говорил.

Он оказался евреем из Смирны. На смуглом лице огромный нос, большие глаза с кровянисто-желтоватыми белками глядели скорбно, видно было, что он подавлен, озабочен, испуган, но потребность говорить была в нем сильнее горя и страха. Словно продолжая начатый вчера разговор, он, выходя вместе с фра Петаром из камеры во двор, рассказывал взволнованным шепотом о себе и своих страданиях:

– Ограбят человека, да его же обвинят и посадят! Скажите, ради бога, каким образом мы очутились среди этих подонков? Я спрашиваю себя…

И он перечислял все, о чем себя спрашивал. А спрашивал он себя обо всем, при этом пугливо озирался, но говорить не переставал. «Эта болтливость и привела его сюда», – заключил фра Петар, рассеянно слушая утомительную и лихорадочную болтовню этого странного человека, как вдруг тот упомянул имя Чамил-эфенди.

– Я видел вчера, что он устроился возле вас, возле порядочных людей. Но теперь ему дали хорошую комнату в Белой башне недалеко от ворот, где спят охрана и служащие. Почетные арестанты получают там отдельные камеры и особую пищу. А ведь здесь и правда страшно. Разве такой человек может жить среди этих, этих…

Фра Петар насторожился.

– А вы знаете Чамил-эфенди?

– Я? Да как же не знать! Вас, простите, не знаю, мы с вами только что встретились, да… Не знаю вас, но вижу, что человек вы порядочный и честный, а для меня это… Вас не знаю, но его – его, конечно, знаю. Знаю в лицо, очень хорошо. Его вся Смирна знает. В Смирне все известно.

И вот уже в первый день фра Петар многое узнал о молодом турке, о его семье, а также о причинах, которые привели его в Проклятый двор. Разумеется, рассказ Хаима, как звали еврея из Смирны, отличался крайней сбивчивостью и бестолковостью. Что-то он пропускал, другое повторял раза по три, но говорил при этом ярко и красочно, пусть не всегда ясно, но зато со множеством занимательных подробностей. Человек этот не мог заставить себя молчать, но и не в состоянии был сосредоточиться на одном предмете. На мгновение он замолкал, задумывался и жалобно морщился, словно и сам терзался мыслью, как нелепо и неуместно рассказывать каждому встречному и поперечному о посторонних людях, но потребность говорить о чужих судьбах, особенно о судьбах тех, кто по своему общественному положению стоял выше его или представлял какое-то исключение, всегда побеждала.

Хаим был один из тех людей, которые ведут бессмысленную и обреченную на неуспех тяжбу с людьми и средой, из которой вышли. В страстном стремлении все высказать и все объяснить, раскрыть все заблуждения и злодеяния, изобличить зло и воздать должное добру он шел значительно дальше того, что способен увидеть и понять нормальный, здоровый человек. Сцены, происходившие с глазу на глаз между двумя людьми, он умел передать необычайно живо, с мельчайшими подробностями. Описывая участников этих сцен, он проникал в их мысли и сокровенные желания, часто даже в такие, которых они сами не сознавали и которые он первый открывал. Он перевоплощался в них. К тому же он обладал удивительным даром, слегка меняя голос, имитировать речь человека, о котором рассказывал, и был то начальником, то нищим, то красавицей гречанкой; еле заметными телодвижениями и игрой мускулов лица он мог изобразить облик и мимику любого человека, повадки животного и даже вид неодушевленных предметов.

Хаим много и охотно рассказывал о больших и богатых еврейских, греческих и турецких семействах в Смирне, задерживаясь, как правило, на крупных и драматических событиях. И каждый из своих рассказов он заключал странным, почти восторженным возгласом: «Э? А!» – что должно было приблизительно обозначать следующее: «Вот какие есть люди! И что моя убогая жизнь и моя судьба в сравнении с превратностями их судьбы!»

А завершение одного рассказа служило началом другого. Конца им не было.

(Мы всегда в той или иной степени склонны осуждать людей, которые много говорят, особенно о делах, их непосредственно не касающихся, и даже с презрением называем их сплетниками и болтунами. И при этом не берем в расчет, что у этого человеческого, чисто человеческого и так часто встречающегося порока есть и свои положительные стороны. Что бы мы знали о чужих душах и чужих мыслях, о других людях и даже о себе самих, о других слоях общества, о незнакомых краях, землях, которых мы никогда не видели и вряд ли когда-либо увидим, если бы не было людей, в устной или письменной форме повествующих о том, что они видели или слышали и что в связи с этим думали и пережили? Мало, очень мало. Если же их рассказы несовершенны, подчинены личным страстям и интересам или не очень точны, то ведь у нас есть свой собственный разум и опыт, и мы, анализируя и сравнивая эти рассказы между собой, можем кое-что из них принять, а кое-что частично или целиком отвергнуть. Кто умеет терпеливо слушать или читать, всегда почерпнет для себя крупицу истины.)