Выбрать главу

Ладони бен Яира взлетели к небу, словно пытались вцепиться в синь скрюченными грязными пальцами.

Пропахшее гарью скопище обессиленных людей тяжело качнулось, заплакали дети, раздалось женское всхлипывание.

Иегуда, стоявший чуть в стороне от толпы (так уж получалось в жизни — он всегда стоял чуть в стороне от толпы, и в этом была его сила, а, может быть, и несчастье!), видел всю картину: и застывших вокруг вождя сикариев, и их жен и подруг, и детей со стариками, чьи бороды белели в дыму. И безжалостное солнце, падающее за горизонт сквозь витающий над Мецадой пепел.

Страшен был вечер 14 нисана, по-настоящему страшен!

И не было никакого выхода, не было никакой возможности избежать того, что нес с собой горячий, смердящий гарью ветер. Смерть ступила в крепость раньше, чем ее принесли на кончиках копий жестокосердные римляне. Смерть стояла сейчас перед толпой в окружении верных соратников, смерть вещала хриплым сорванным голосом. У нее было крепкое мужское тело, опаленная борода и красные глаза демона, и от нее было не скрыться.

— Это Неназываемый карает нас за преступления против наших соплеменников, и мы понесем наказание! Оно заслужено нами! Но виноваты мы не перед римлянами, нашими злейшими врагами, а перед Богом! Он карает нас заслуженно, и кара его не так страшна, как наказание от рук презренных врагов!

Элезар повернулся и вскочил на грубо вытесанную глыбу, лежавшую у стены сарая. Теперь людям надо было задирать головы, чтобы увидеть его.

— Братья, вы знаете, что будет с женщинами, когда римляне войдут в крепость? Знаете? Убейте их собственными руками — и наши жены умрут не опозоренными! Вы знаете, что римляне сделают с детьми? Да? Так пусть дети падут от наших же мечей, не познав унижений рабства! А вслед за ними и мы окажем самим себе последнюю честь — убьем друг друга, сохранив свободу до самого последнего вздоха! Но перед этим!.. Перед этим мы сожжем все, что есть здесь! Эти дворцы были построены нашими царями не для того, чтобы ими владели захватчики! Сожжем все, кроме припасов, чтобы римские псы знали — не голод и не жажда толкнули нас на острия собственных мечей, а только лишь любовь к свободе и своей стране! Готовы ли вы умереть, сородичи!? Готовы ли вы уйти гордо, как подобает свободным людям!? Успокойте меня! Скажите мне, что вы, мои соратники, мои братья и сестры, не рабы и никогда не станете рабами!

Вместе с его последними словами свет над пустыней померк, солнце наконец-то провалилось за частокол скал, и наступившие сумерки загустели, потянув за собой ночные тени — черные и липкие, как старые чернила из каракатицы.

По толпе пробежала дрожь. Теперь, когда солнечные лучи касались только верхушек скал, закрывающих горизонт, лица и спины людей освещал багровый свет пожарища. Но огонь был ярок, и даже потерявшие прежнюю зоркость глаза Иегуды видели все до мельчайших деталей. Лица людей отражали растерянность, страх, неуверенность, но среди десятков испуганных глаз горели мрачным огнем взгляды тех, кто принял речь бен Яира от начала и до конца. Принял не как отвлеченную философскую истину, а сердцем и разумом, как призыв к незамедлительному действию.

Кое-где в толпе сверкнула сталь, но, милостью Яхве, только кое-где…

Иегуда нащупал в складках одежды письменный прибор, провел пальцами по серебряной шапочке чернильницы (это всегда успокаивало его, помогало принять решение с холодным умом) и шагнул вперед, становясь между испуганными людьми и бен Яиром.

Страха не было — Иегуда давно не боялся смерти. Жить всегда страшнее, чем умирать. Сегодня Элезар мог зарезать его, мог швырнуть вниз со стен, мог придумать и что-то поизощреннее: никто бы не произнес ни слова поперек, но, несмотря на угрозу позорной кончины, старик просто не мог не сказать того, что думал.

Есть вещи, которые нельзя простить самому себе.

Есть поступки, которые и через десятки лет заставляют тебя делать странные, с точки зрения окружающих, шаги.

Безрассудные. Бессмысленные. Сумасшедшие.

Какой же человек, если он в здравом рассудке, становится между сикарием и его жертвами?

— Сказанное тобой — мудро, Элезар, — Иегуда говорил громко, и голос его, дребезжащий на высоких нотах, старческий, разнесся над вершиной горы, достигая ушей толпы. — Кто бы осмелился спорить с тобой, когда ты произносишь такие пламенные речи, достойные самого отважного Давида или бесстрашного Антипатра…