В голосе его было столько страсти, столько силы, столько боли, что по толпе (словно это была не толпа, а одно многоногое, многоголовое, многоликое чудовище!) пробежала невольная дрожь. Воля предводителя сковывала людей, его вера в правоту подчиняла, и в груди слушающих его разгорался тот же страшный огонь, что обуглил душу самого бен Яира.
Иегуда понял тщету своих усилий. Понял, что любые слова убеждения бессильны перед фанатичным блеском этих темных, навыкате, глаз. Происходящее было необъяснимо, но при всем при том Иегуда осознавал, что раньше — не сегодня, а много лет назад — призывы Элезара нашли бы отклик и в его душе.
Это и было по-настоящему страшно — одна часть его сознания (та, что сгибалась под непосильным грузом жизненного опыта) во весь голос кричала «нет», а вторая (которая помнила, как с треском рвется плоть, когда в нее вгрызается лезвие меча) заходится в губительном, смертельном для всего живого восторге!
Бен Яир был ближе к своим жертвам, понятней, роднее, чем неизвестно откуда приблудившийся старик, и никакое ораторское искусство не могло победить эту болезненную, замешанную на крови и несчастье близость. Жестокость вождя была для обитателей Мецады жестокостью родного отца. Они верили в то, что он вещал, а там где начинает говорить вера, голос разума умолкает. Оставался шанс спасти хотя бы некоторых, но можно ли назвать спасением полученную у верной смерти отсрочку до утра? У Иегуды не было аргументов, способных переломить ход событий, но если бы даже они и были — это бы не поменяло ровным счетом ничего. Оставалось лишь отступить. Судьба сама решит, кого оставить в живых — Иегуда не мог ни помочь, ни помешать ей. Но и не мог просто ей покориться!
— Давайте я назову тех, — бен Яир уже не кричал, а шептал с присвистом, как раненый в горло, разве только не перхал кровью, — кто станет рядом со мной в самый тяжкий момент. Я назову тех, кому сам доверю свою судьбу, под чей меч сам с радостью подставлю шею… Эти люди не дрогнут, они выполнят свой долг и пойдут со мной до самого конца! Мы сделаем так, как сделали герои Иотапаты!
Пусть каждый, у кого хватит силы духа, убьет своих близких — это не будет преступлением в глазах Бога, ибо не преступление спасти родных от поругания.
Тот, у кого не достанет сил убить жену, мать или детей — пусть попросит о помощи друзей или знакомых. Ежели и у них не хватит смелости оказать услугу единомышленникам, им помогут избранные мной люди — они не дрогнут!
Когда мужчины исполнят свой долг, их жизнь оборвут мечи тех, кого я сейчас назову. Когда же в живых останутся только они, слепой жребий определит того, кто возьмет на себя грех самоубийства, но только тогда, когда он лишит жизни остальных.
Он и только он будет отвечать перед Неназываемым за все, что случится сегодня. Все, что произойдет нынче ночью, не отяготит ничьей судьбы, и вы предстанете перед Богом чистыми, как новорожденные младенцы. И только один из нас должен будет молить Предвечного о прощении, только один! Но я клянусь, что все мы будем просить Бога о милости для этого героя!
В толпе навзрыд заплакала какая-то женщина, и, как по команде, этот плач подхватили десятки, а, может быть, и сотни других голосов. Заныли дети. Толпа разом заговорила, зашевелилась, но это не было беспорядочным движением — люди действовали в едином порыве, подчиненные единой воле, словно муравьи в муравейнике.
Снова дунул ветер, угли на пожарище взорвались искрами и кое-где к небу бросились бледные, почти прозрачные языки пламени. Граница света накрыла толпу, превратив Элезара и Иегуду в темные силуэты на красном. Темнота разлетелась на клочья, буквально на несколько секунд, но и этих мгновений хватило, чтобы увидеть лица.
Женщина средних лет, темноглазая, с закопченным усталым лицом, прижимала к груди мальчика трех-четырех лет отроду, такого же грязного и испуганного, как она. Малыш рыдал, и слезы прорезали в грязи глубокие борозды, превратив замурзанное личико в страшноватую полосатую маску.