Текст Флавия, несомненно, был хорош и, хотя язык для перевода оказался сложным, значительно сложнее, чем казалось на первый взгляд, профессор Кац ни разу не пожалел о том, что принял на себя эту работу и все сопровождавшие ее ограничения. По стилю письма Флавия настолько мало походили на дошедшую до нас в переводе с греческого прозу, что Рувим было засомневался в авторстве. Но всё это совсем не напоминало мистификацию, да и заподозрить Чезаре Каприо в жульничестве мог только человек, который профессора совсем не знал.
Письма Флавия Рувим помнил почти дословно…
Рим. Июль 99 года н. э.
И снова здравствуй, дорогой сын!
Надеюсь, я еще не совсем надоел тебе? Я только сегодня спросил о дате и с удивлением понял, что давно не писал писем своему далекому, но, все равно, любимому сыну! С того момента, как предыдущее послание уплыло в Александрию, прошло уже 2 месяца. Уверен, что ты уже получил письмо, прочел и благополучно о нем забыл. Так что этим свитком я лишь напомню тебе о своем существовании. Странно, что ты до сих пор не написал мне в ответ ни строчки. Неужели у тебя совсем нет времени? Или твоя нелюбовь к эпистолярному жанру с годами стала еще крепче?
Я опять ворчу, не обращай внимания! На самом-то деле, мне вполне достаточно знать, что мои письма добираются до тебя и ты их, хоть бегло, проглядываешь.
Новостями тебя порадовать не могу.
У меня просто нет новостей. Даже сплетни до меня не доходят. Это привилегия жизни между двух миров — я не стал своим для Рима, я чужак для своего народа. Я — проклятый и несу отпечаток того давнего херема[147] по сию пору. На мои деньги построена одна из самых больших синагог в мире, книги, написанные мною, рассказали всем об истории евреев, но не вернули меня домой.
Я понимаю, сын мой, почему ты избегаешь показывать родственную связь со мной, и не осуждаю твой выбор. Ты — римлянин по рождению, хоть и еврей по крови. Что удивляться тому, что ты выбрал Рим, а не престарелого отца? Когда ты был мал, я не уделял времени ни тебе, ни твоему младшему брату. Я был занят книгами, спорами о вере, войной, летописями, долгами, деньгами, землей, женщинами… Милость или немилость императора интересовала меня больше, чем ваши слезы, детские болезни и первые шаги. Такой уж я был человек. Признаюсь, тогда я безумно любил твою мать, но себя и славу я любил больше. Ведь так хотелось остаться в истории, хотелось, чтобы и через сто или двести лет меня вспоминали, как настоящего летописца. Чтобы в моих книгах, как в серебряном зеркале, отразились цари, мудрецы, пророки и весь путь — тяжелый и кровавый — пройденный сынами Эрец-Израэль!
Что оставалось вам, моим детям? Ждать, пока отец насытит свое тщеславие? Надеяться, что вы получите толику родительского внимания и любви? Ни ты, ни твоя мать не стали дожидаться такой милости. Я же был озабочен исключительно тем, будешь ли ты жить по Закону или пойдешь по пути твоей матери. Прости, сын, тогда я не понимал, что для того, чтобы ребенок выбрал отцовскую религию и отцовские жизненные ценности, ему нужен не знаменитый родитель, а любящий и духовно близкий человек. Я был одержим мыслию вернуть себе любовь народа, а в результате потерял еще и тебя с братом.
Печальный результат.
Но есть вещи, что примиряют меня с действительностью.
У меня есть мои книги. Это хорошие книги, мне незачем их стыдиться. У меня есть дом. Хороший дом в богатом римском предместье. В нем бани с бассейном, водопровод, несущий чистую, прохладную воду с гор, сад с апельсиновыми деревьями и искусно разбитый цветник. В тени — увитая виноградом беседка. Именно в ней я сейчас пишу эти строки. И еще — дом в городе. Большой и богато обставленный, с прекрасным атрием[148] и мозаичными полами — это дар Тита, того самого Цезаря Тита Флавия Веспасиана, моего друга и погубителя Ершалаима. Несмотря на долги, преследовавшие меня всю жизнь, нынче меня можно назвать состоятельным человеком. Уважаем ли я? Как мне сказали, император был бы рад получить книгу о своих деяниях, подписанную моим именем. Слов нет — нынешний император был знаменитым полководцем, мужественным воином и заслуживает славы, увековеченной на страницах летописей, но…
Ладонь у Каприо оказалась влажной и вялой, словно Рувим не пожал руку старому приятелю, а прикоснулся к остывшему трупу утопленника.
— Рад тебя видеть, — выдавил Кац через силу, но улыбку изобразил поубедительнее.
147
148