Насмешки не было. Старик смотрел на Иосифа серьезно, без тени издевки.
— Да. Я вышел один.
Потом, подумав, добавил:
— Я не испытывал радости, спасая свою жизнь. Я и сейчас ее не испытываю. Я сделал то, что считал нужным, старик. Они все умерли там, в пещере, но я никого не предавал. Я делал все, как должно, до самого последнего момента, но умереть только потому, что мы проиграли — было неправильно! Я пытался отговорить их от самоубийства, но никто меня не слушал! Никто не слушает вождя, который уже проиграл битву…
«Зачем я все это говорю, — с изумлением подумал Флавий. — Зачем я рассказываю этому бандиту-сикарию, который уже завтра будет кормом для ворон, свой самый, страшный кошмар? Ведь он задал мне всего один вопрос, всего один! И на него можно было ответить даже не словами, а просто кивнув головой… В этом человеке есть какая-то странная сила! Есть что-то необычное, что заставляет меня сейчас говорить… А, может быть, он просто умеет слушать?
Флавий тряхнул головой, стараясь избавиться от наваждения — от тяжелого, жгучего взгляда старика.
Эти ненужные подробности, оправдания… Кому какое дело до того, что произошло там, в подземельях, в действительности? Есть официальная версия, и она гласит, что ренегат бен Матитъягу предал своих соратников. После тщетных попыток склонить сикариев к сдаче Иосиф согласился покончить с жизнью вместе с остальными сорока единоверцами, но в последний момент передумал, и после того, как его товарищи убили друг друга, чтобы не попасть в руки римлян, он поразил своего напарника кинжалом и вышел навстречу окружившим мину врагам. Предатель назван, следствие закончено и равви объявили ренегату херем.
Так зачем этому сикарию правда, если правда уже названа мудрецами по имени? Зачем он слушает меня с таким вниманием, вместо того, чтобы стонать от боли в раненом боку и думать о том, как остаться в живых завтра?
«Пусть так, пусть он знает все, но это не поможет ему выжить. Ему никогда не стать одним из моих ста девяноста!»
— Я согласился. Если бы я не сделал этого, они бы убили меня. А так… Там было почти темно, но я все слышал… Один за другим. Они уходили один за другим. И потом… Потом… Нас осталось только двое.
Иосиф перевел дыхание, стараясь замолчать, но слова распирали его, как рвота, рвались наружу, царапая горло. Замолчать, замолчать… ЗАМОЛЧАТЬ!
Он замотал головой, опять нашел глазами глаза старика и продолжил, выдавливая из себя сгустки из боли, воспоминаний и стыда, который он прятал в груди все эти месяцы.
— Мы остались вдвоем. Я и Аба. Он был со мной вместе с самого начала. Мой ровесник. Мой друг. Мой соратник. Моя правая и левая рука. Он так радовался, когда меня назначили главнокомандующим повстанцев в Галилее, так верил в меня. Он был дальним родственником Иоханана Гискальского, но предпочел поддержать меня в нашем соперничестве, забыв о голосе крови.
Мы уже слышали римлян, готовившихся спуститься в мину. Я поднял свой кинжал и поднес его к горлу. Вспыхнул последним светом гаснущий факел, и я увидел Абу, который глядя на меня в упор, вогнал сику себе под подбородок… И мир погас вместе с его глазами. А я… Я, погрузившись в кромешную тьму, опустил кинжал… Я слышал, как Аба хрипел. Я слышал, как его ноги скребли по полу в агонии, и как бурлила кровь в его горле. А потом — он затих.
А я пошел к выходу, потому что выбрал жизнь. Рим нельзя победить, старик… Посмотри, что сделали они с городом! Посмотри, что сделали они с нашей страной! Но можно попробовать примирить евреев и Рим. Я должен был умереть там, под землей, но остался жить, чтобы исправить ошибки. Мы сами начали эту войну, и кто-то должен ее закончить. Иногда остаться жить тяжелее, чем умереть, если ты способен это понять…
В палатку вошел Алон и с изумлением увидел, что его хозяин и израненный полутруп, на плечах принесенный в лагерь несколько часов назад, беседуют, как давние знакомые. Флавий говорил с жаром, жестикулируя, а старик полусидел-полулежал у самой стены шатра, кивая седой, обгорелой головой. Они, конечно, заметили его приход, но продолжали смотреть лишь друг на друга, словно натягивая до предела нить беседы.
Иегуда усмехался, на этот раз неповрежденной стороной лица, но все равно морщился от боли. Ожоги коробили кожу, пузыри наливались сукровицей.
— Остаться жить тяжелее, чем умереть? — переспросил он. — Способен ли я понять это? О, ты и не представляешь, насколько я тебя понимаю… — сказал он. — Ты даже представить себе не можешь, насколько…