Выбрать главу

Работа — мертвый фетиш

Коммунисты 19го и начала 20го веков часто разделяли характерную для их времени наивную веру в прогресс. Они верили, что новые промышленные силы и новый труд освободят человечество. [19] Но было бы также наивно разделять противоположные взгляды на прогресс, столь популярные сегодня. Через 50 лет восхваление аскетизма и тяжелого труда стало таким же устаревшим, как и идея спасения посредством экономики изобилия. [20] Эти идеи смогли стать общим местом не только благодаря радикальной критике 60-70ых годов, но и самому «углублению капитала» — сегодня необходимая производительность достигается не за счет жесткой дисциплины, а в силу совершенствования трудового процесса. Теперь экран компьютера исполняет роль надзирателя для миллионов занятых в сфере производства и обслуживания. В передовых отраслях уже давно отказались от авторитарной иерархии и насильственного насаждения работы. «Автономия» и «снизу-вверх» прочно вошли в терминологию административного менеджмента. Капитал отказался от имиджа рабочего как накаченного белого самца и предпочитает ему целый калейдоскоп образов из цветных или белых мужчин и женщин разных религиозных конфессий.

В 1900ом перед тем, как что-то потребить, надо было сначала что-то произвести. Рабочие партии убеждали рабочих, что они должны хорошенько потрудиться сегодня, чтобы насладиться благами социализма завтра — не один Спаситель, а миллион страждущих («соль земли») создадут лучший мир.

Обществу потребительского кредита не нужны ваши самоистязания, чтобы доставить вам удовольствие. И факт роста количества потогонных производств, ухудшения условий труда и рецидива рабства не противоречит общему тренду десакрализации труда, а только дополняет его.

Работа хоть и мертвый, но все же фетиш. Труд больше не насаждается моралью или религией («в поте лица твоего будешь есть хлеб»). В азиатских странах капиталу теперь выгодней дисциплинировать рабочих с помощью консюмеризма, а не конфуцианства. От Тайбэя до Берлина общественное мнение озабочено только созданием рабочих мест, а не страданиями для попадания в царствие земное или небесное. Критика работы как тяжкого бремени неадекватна текущему положению дел; сегодня лозунгами капитала стали мобильность и система участия. Мы не можем просто копировать язык сюрреалистических манифестов против работы 80летней давности. [21]

В 2002ом господствует работа, а не рабочая этика. Нас призывают реализовать наш собственный человеческий потенциал. Лозунг сегодняшнего дня: «Будь самим собой». Возвеличивание труда имело две стороны: любой предмет преклонения был одновременно и запретным плодом. Теперь мы живем в эпоху тотальной десакрализации. В приличном обществе любые претензии на «духовность» подвергаются уничижительной критике. Людьми движет только жажда потребления счастья. We are living in America.

Однако все это не приводит автоматически к росту сопротивления работе. В обществе атеистов страх перед божьим возмездием за грехи сменяется общим стремлением расслабиться. Религиозный культ проигрывает культу здоровья и спорта: поколение бэби-бума больше заботиться о своей фигуре, чем о спасении души.

Работе больше не нужно поклонение, она и так тотальна. Ее угнетающий характер становится все более открытым и прямым, приближаясь к тому, что Маркс называл «американской моделью»: «всеобщее безразличие к содержанию труда и быстрое перемещение с одного рабочего места на другое». [22] В современном «более чистом» капитализме (десакрализированная) работа все так же определяет наше бытие и сознание. Общая культурная деградация в США только подтверждает, как реакционность может замечательно дополнять вседозволенность.

Но если все это так очевидно, то почему не выросла новая революционная теория? Дело в том, что не все изменения, которые претерпевает общество в ходе эволюции капитала, равнозначны для пролетариата. Одно дело, когда сами рабочие сопротивляются навязываемой рабочей идентичности, и совершенно другое, когда капитал освобождает рабочих от нее. Вместе с рабочей идентичностью капитал так же «освободил» людей от всякого помысла об абсолютно ином мире. Раньше, пролетарские меньшинства, закованные в сталинистские и профсоюзные кандалы, все ещё могли вместе помечтать о коммунистической утопии. Если рабочие не смогли совершить революцию под гнетом рабочей этики, то это ещё не значит, что без нее они обязательно будут действовать революционно.

«Мы не из этого мира» (Бабеф, 1795)

Нам сложно разделять оптимизм тех, кому кажется, что текущее состояние капиталистической системы кардинально отличается от состояния в какие-то другие эпохи, что теперь капитализм исчерпал все ресурсы для развития, и условия труда наемных работников будут повсеместно ухудшаться, что неизбежно приведет к революционной ситуации. Ограниченность последних пролетарских выступлений в Алжире и Аргентине, развитие радикального реформизма скорее показывают, что на повестке дня опять стоит реформа, а не революция. [23]

Коммунистические теоретики, радующиеся исчезновению рабочей идентичности, забывают, что эта идентичность была выражением неразрешимого противоречия между трудом и капиталом. Раньше пролетарии хотя бы понимали, что мир, в котором они живут, — это не их мир и никогда таковым не будет. Мы не призываем вернуться в Золотой Век. Исчезновение рабочей этики в той же мере обязано контрреволюции, в какой и радикальной критике. Революция возможно лишь в том случае, если пролетарии будут относиться к этому миру как чужаки, словно они пришли из другого, универсального измерения — измерения бесклассового общества, человеческой коммуны.

Подлинная критика жизненно необходима для существования этой субъективности. Предполагая возможные возражения, сразу скажем, что «субъективность» для нас не является волшебной палочкой, разрешающей все проблемы. Пока достаточно лишь сказать, что мы не ставим субъективность «выше» объективных условий, ибо эти категории несравнимы.

Мы часто подчеркивали, что теория и практика — две части одной реальности, и нет никакого смысла противопоставлять одно другому. Каждый шаг действительного движения подразумевает некоторую веру людей в возможность глобальных перемен. Именно здесь проходит та черта, которая отделяет сегодняшних пролетариев от пролетариев 60-70ых годов. 30 лет назад люди были не просто не довольны обществом, они видели в себе субъектов истории и соответственно действовали (или, по крайней мере, пытались действовать).

Дихотомия субъекта/объекта — это одна из тех философских конструкций, которые будут преодолены человеческой коммуной. Все известные разделенности: общество и индивид, душа и тело, дух и материя, теория и праксис, искусство и экономика, идеал и действительность, мораль и политика — появились в результате совместного расчленения Частной Собственностью, Монетой и Государством изначальной коммуны. Коммунизм — не мир абсолютной гармонии, однако жизнь общины будет определенно находится вне этих разделений. [24] «Субъект» и «объект» не существуют отдельно друг друга. Общественный кризис, как нечто внешнее, не может заставить нас действовать. Каждый исторический момент вбирает в себя все наши убеждения и устремления, наши действия и нашу бездеятельность.

«Радикальная субъективность» Ванейгема [25] среди множества достоинств, имела один большой недостаток: она обращалась к свободе воли, к индивидуальному бунту против своей социальной роли. Это определенно не то, чего мы хотим. Капитализм не основан на необходимости, а коммунизм — на свободе. Отрицание существования пролетариата неотделимо от существующего пролетарского движения. Объективные условия являются необходимым измерением коммунистического движения. А что из этого выйдет, станет видно.