Выбрать главу

— Да, Марья Дмитриевна; а не хотелось бы.

— Не хотелось бы и мне, чтоб вы ехали. — грустно, грустно мне, Владимир Алексеич… Но раньше или позже вы должны были узнать то, что услышите от нее… Помните, я будто шуткою сказала вам, что боюсь, вы разлюбите меня? Это время пришло: вы вернетесь уже разлюбивши меня. Но я хочу. — она взяла меня за руку, улыбаясь грустно. — Я хочу, чтобы вы узнали прежде, как нежна моя привязанность к вам, как опечалит меня, когда вы разлюбите меня. — и может быть, это отнимет у вас силу разлюбить меня, — ее голос перерывался: — Я обниму вас на прощанье, мой добрый друг, и пусть оно не будет прощаньем! — Она тихо обняла и поцеловала. — Но обнимите ж и вы меня, пока я еще так же мила вам, как вы мне.

Ее слезы катились по моим щекам; и я плакал: так печальна была ее нежная ласка.

— Марья Дмитриевна, вы напрасно огорчаете меня вашим сомнением: я знаю вас, я не могу услышать ничего, что имело бы силу изменить мое чувство к вам, все равно, что ни услышал бы я, я буду по-прежнему уважать и любить вас.

— Хорошо. — сказала она с грустною шутливостью. Вы дали мне слово, что не разлюбите меня, — я спокойна и отпускаю вас. Идите, я провожу вас.

Я шел по комнатам, сошел — уже один — с крыльца, сел в экипаж. — все как будто впросонках; — она стояла на крыльце, провожала меня глазами, пока экипаж повернул за угол сада… И я все смотрел на нее, и во мне было такое чувство, будто я уезжаю от нее далеко, надолго…

Мыслей сначала не было: тяжелая смутная грусть подаляла, туманила их. Она сменилась досадою на Мери, когда я очнулся, еще досаднее было мне на самого себя. Как не совестно ей после стольких разговоров со мною все еще опасаться, что какое-нибудь злословие о каком-нибудь — может быть, и очень легкомысленном или нескромном ее приключении в Париже может ослабить мое уважение к ней? И как неделикатно и глупо я сделал, что, расчувствовавшись, серьезно возражал, вместо того робы строго сказать: «Вам стыдно так думать обо мне, а мне обидно, что вы так думаете обо мне». Выговор был бы гораздо умнее патетического возражения.

Но если я поступил глупо, дав разыграться этому патетическому прощанию, то опасение Мери было очень естественно: очень легко говорить: «Я выше предрассудков, и ничто не бесчестное для мужчин не может уронить в моем мнении женщину». - предрассудок очень силен, и нельзя мне сердиться на Мери за то, что она еще не совершенно убеждена в моей неподвластности ему. Виктор Львович должен знать, что Мери была авантюристкою. — он мог проговориться — невероятно, чтоб он не проговорился Дедюхиной; Дедюхина будет озлоблена, будет язвить всех в нашем доме, всех до последнего поваренка, и Мери будет подвертываться на язык ей, и на кого же не производит впечатления искусная клевета, основанная на правде, которая сама по себе уже не очень выгодна? — Я не мог долго сердиться на Мери за ее опасение, и сцена нашего прощания снова стала очаровывать меня. Как мила, как нежна наша дружба с Мери… Как мы оба плакали…

Если бы кто подсмотрел, как мы обнялись и плакали, подумал бы, что это любовная сцена.

Как блеснула у меня эта мысль, она осветила все. Вот о чем говорила Мери! Так, наша дружба должна казаться любовною связью глазам всех, не знающих нас хорошо или желающих думать или сказать что-нибудь во вред нам. Беспечный, непростительно беспечный, я не хотел понимать этого. Я воображал, что Мери опасается, не уменьшится ли мое расположение и уважение к ней от злословия о ее парижской ветрености, а она думала о том, что отдалюсь от нее, когда услышу, что наша короткость подает повод к злословию…

Это опасение верное — оно оправдывается…

Я стал жалеть о том, что должен держать себя далеко от Мери; стал злиться на предрассудки, пошлость, подлость людей, которые не способны понимать ничего сколько-нибудь честного, и благодаря неистощаемости этой темы для размышлений не заметил, как доехал до резиденции г-жи Дедюхииой.

Через двор от дома к службам бежала баба с веником под мышкою, она догоняла мужчину в халате. Мужчина оглянулся на стук экипажа и оказался г. Дедюхиным. Впрочем, пора спать.

6. Окончание вчерашнего. «Владимир Алексеич, вы? — Жена заждалась вас!» — крикнул Дедюхин и повернул к моему экипажу. Кучер остановился. — «Меня вы извините, иду в баню». - кричал Дедюхин и, увидевши бабу с веником, объяснился с нею, на походе ко мне: — «А Настя?» — «Нейдет, Петр Кириллыч». - отвечала баба. — «Ах она, бестия! — воскликнул барин. — Что ж она нейдет? Что ж она говорит?» — «Не хочу, говорит; некогда, говорит». - отвечала баба. — «Бестия! Совсем от рук отбилась!» — с негодованием произнес барин и, укрощаясь от гнева, примолвил бабе: «Ну, иди себе, а я вот минутку поговорю с гостем. — Мое почтение, Владимир Алексеич». - возобновил он разговор со мною, подходя к экипажу и облокачиваясь. — «Вы к жене, а не ко мне, собственно, так, может быть, извините меня, что пойду, помоюсь». — «Сделайте одолжение, не стесняйтесь». — «А каково мое положение в доме? — начал он, снова проникаясь негодованием. — Это называется барин, это называется муж! Просто стыд! Слышали, как уважаются мои приказания? — И кем же? — Моею любовницею! Она любовница моя! Хороша любовница! В неделю дай бог раз залучить ее к себе! Некогда — вот тебе и весь сказ! И не смею ничего сделать с нею! Попробуй ударить — по щекам отхлещет, шельма, это барина-то! И взыску с ней не будет! — «Некогда». — «не хочу» — слышали сам, не я выдумал! Да она еще не то сказала, я знаю! Только уж бабе-то было стыдно передавать мне, барину, такие слова при постороннем госте! Я знаю, что она сказала! «Мыть-то его пойду? Много чести. Я не Сашка или не Дунька какая-нибудь, чтобы мне его мыть. Пусть-ко он меня моет — ну, так пойду». — Вот, видите, и принужден переколачиваться, кем бог даст! — Сашенька, душенька, иди в баню-то, пожалуйста! А? — закричал он девушке в стареньком дрянном ситцевом платье, показавшейся на крыльце. — «Видите, иду, Петр Кириллыч». - отвечала девушка, сходя с крыльца, и направилась к бане. — «Ну и прекрасно! А то некому б и помыть». — «Но та женщина, с веником, уже там. — было бы кому помыть и без этой». - заметил я. — «Нет, та только парить. — а мастерица! — А мыть не годится: женщина не молодая. Ну, пойдем с тобою, душенька моя, Сашенька — Прошу извинения, Владимир Алексеич, что задержал вас. Да, на что же, скажите сам, Владимир Алексеич: хорошо это со стороны Виктора Львовича: прислал Зинаиде Никаноровне в утешение пятьсот рублей. Откровенно скажу вам, не ожидал я от него такого скряжничества! Положим, если не хочешь жить с женщиною, не живи. — в этом человек волен. — допускаю; но и награди ее как следует- не правда ли?» — «Вас там ждут, в бане». - отвечал я. — «Конечно, для вас такой разговор неприятен, потому что вы с его стороны. — прошу извинения, что не мог смолчать. Но уверен, вы сам в душе согласны со мною: неблагородно пятьсот рублей. — неблагородно!» — «Я не знаю этих подробностей, но не думал, что он прислал только пятьсот рублей. — вы как это знаете?» — «Ах я дурак! Не пришло мне это в голову! — воскликнул он. — Письмо-то его не показано! Обманула шельма! Ну, да что возьмешь, хоть и раскрыли вы мне глаза? Видите мое положение: Настька, и та меня в грош не ставит. А почему? Все чрез то же самое! Поверите ли: какие-нибудь двадцать пять рублей неделю у жены вымаливаю! Что же Настьке-то за радость, и то надобно сказать: говори на волка, говори и по волку! Не Настька тут виновата, жена!» — «Впрочем, вы напрасно так убиваетесь: вот эта девушка шла с удовольствием, что ж вам горевать?» — «Разница большая, Владимир Алексеич; Настя и собою-то не чета этим, да и