В передней было два лакея, по-видимому, даже порядочные люди, каким казался и швейцар. — «Доложите Алине Константиновне Тенищевой; скажите, что я хочу спросить…» — «Все равно, скажите ей; пожалуйте», — отвечал один из лакеев, а другой уже понес карточку Нивельзина. — «Неужели фрейлина Тенищева так любит гостей?» — подумал Нивельзин.
Дверь огромной, роскошной гостиной отворилась; из-за стола, нагруженного множеством серебряной позолоченной посуды, открыла себя, отбросивши большой веер, полная, очень полная, белая и румяная, очень белая и румяная, женская фигура, в бальном платье, очень, очень открытом. — Фигура эта, имевшая лет сорок, была очень памятна Нивельзину: на редком из аристократических балов он не видал ее. Но хоть и видел десятки раз, увидел теперь, что не имел справедливого мнения о ее наружности: не считая необходимостью исследовать близко, он издали судил, что белизна ее плеч и румянец слишком полного лица имеют происхождение, обычное на фигурах подобных ей; в чертах лица не видел ничего, кроме того, что они расплылись от излишней полноты, в бальном платье ничего, кроме бальной формы, в его излишней открытости — обыкновенную претензию молодиться. Но она сидела одна, прельщать ей было некого, — она, как видно, только что встала и умылась, — да и умыванья, может быть, еще не сделала, по крайней мере еще не причесала волос, кое-как, едва пригладила их, может быть и не гребнем, а рукою, — и уже была в бальном платье: какие тут претензии, какие тут белила и румяна! — Добрая душа сидела полуобнаженная для своего собственного удовольствия. И ни на плечах, ни на лице действительно не было подлога: Нивельзин смотрел теперь близко, при полном полуденном свете: ослепительно белые плечи и грудь не нуждались ни в каких белилах и еще были бы привлекательны своею свежестью, если бы не были слишком жирны. И румянец на лице был бы очень хорошего оттенка, если бы доброй женщине не было жарко: кожа была чиста и нежна. И тонкие черты лица были бы еще очень милы, если бы не так трудно было рассмотреть их в затопившей их массе жира, но жира еще свежего, не брюзглого.
— Нивельзин! Это вы! — воскликнула добрая полуобнаженная для собственного удовольствия женщина, отбрасывая веер и сильно колышась ослепительною грудью от усердного крика радости. — Это вы, Нивельзин! Я в восторге! Я жду, я заждалась вас! Как вам не совестно было не ехать, когда Ченыкаев столько раз обещал мне привезти вас! — Как вам не стыдно было до сих пор не быть у меня, которая так дружна с Ченыкаевым!
Нивельзин старался вспомнить, кто бы такой мог быть Ченыкаев, но принужден был успокоиться на предположении, что это какой-нибудь ее приятель, сходный с нею тем, что его можно видеть везде, и никогда никто не любопытствует узнать, кто он.
Садитесь же, садитесь, mon cher monsieur Nivelsine, я так рада вас видеть! — Она хватала гостя за руки, в совершенном восхищении. — Хотите мороженого? И скажите скорее, каково поживает Ченыкаев?
Нивельзин отвечал, что вернулся в Петербург очень недавно и не умеет ничего сказать о Ченыкаеве, что приехал к ней не по его приглашению, а по надобности узнать, долго ли проживет в деревне ш-г Илатонцев.
— Мой beau-frere [4]. — Мой милый, несравненный, очаровательный beau-frere! — Скоро ли приедет он? — О, скоро, скоро! Я измучилась тоскою в разлуке с ним! Я изнываю, я умираю от тоски, ожидая его! — заговорила она с неудержимым восторгом и, прежде, нежели Нивельзин улучил секунду сделать вопрос о разноречии ее сведений со словами швейцара, он узнал, что она действительно не может не умирать тоскою в разлуке с beau-frere'oм, потому что ее beau-frere так добр и умен, — она описала его ум и доброту самыми бурными восхищениями и перешла к тому, что он и вообще очарователен, и даже очень красивый мужчина, несмотря на свои годы, — Юринька будет в отца: ах, если б m-r Нивельзин знал, какой восхитительный ребенок Юринька! — Что за доброта, что за ум! — Она описала доброту и ум Юриньки с тем же восторгом и теми же чертами, какими были изображены достоинства beau-frere'a, и начала описывать красоту Юриньки, — вероятно, теми же чертами, но принуждена была остановиться, перевести дух. — Нивельзин воспользовался этим долгожданным мгновением, чтобы сказать: