При Кравчинском и, видимо, не без его помощи Ипполит Мышкин открывает 4 мая собственную типографию в доме № 5 на Арбате, где в разгул реакции под самым носом полиции печатались произведения Лассаля, Чернышевского, «Книга для чтения рабочим», «Историческое развитие Интернационала» и другие крайне нужные книги; он принимает деятельное участие в организации сапожных (в действительности переплетных) мастерских для этих изданий в Пензе и Саратове, подыскивает для них людей; он, наконец, становится свидетелем разгрома типографии и ареста Фрузины Супинской-Мышкиной...
Уедет за границу Ипполит, избежавший ареста только благодаря сообразительности Фрузи, окажутся в тюрьмах десятки виновных и невиновных, а он безбоязненно будет находиться на своем революционном посту. Покоя у него не будет, обстоятельства вынудят его часто менять квартиры, недоедать, недосыпать, но Кравчинский сохранит твердость духа, активность борца.
VIII
В Москве продолжались аресты. Каким-то чудом проник сюда Клеменц. Сергей встретил его на одной из конспиративных квартир на окраине города. Они обрадовались встрече, проговорили чуть ли не всю ночь.
— Что делать дальше? — спрашивал Кравчинский.
— В народ. Другого выхода сейчас нет. Только там мы можем уберечь свои силы и принести пользу общему делу. — Клеменц прибыл из Петербурга, из центра, слова его были приказом. — Нас осталось мало, мы не должны идти на слепой риск. В деревнях безопаснее. И там нас ждут.
— Знаешь, Дмитрий, иногда приходит в голову такое, что страшно говорить. Правильно меня пойми...
— Что же именно?
— Что все эти наши хождения, пропагаторство — зряшное дело.
— Не говори глупостей! Не ты ли первым пошел в народ и агитировал идти других?
— Поэтому и говорю, — продолжал Сергей. — Не хочу отбрасывать хорошее, полезное, что дает хождение, не буду отрицать его целесообразностей, по крайне мере сейчас... Но подумай: сколько в этом деле пустого, бесплодного, сколько раз натыкались мы на равнодушие, даже... Да что говорить! Разве не встречали нас недоброжелательство, враждебные взгляды...
— Если бы все были сознательными, — убеждал Клеменц, — то и говорить было бы не о чем. На то мы и народники, революционеры, чтобы учить массы. Революция призвана переделать сознание масс, вырвать все отжившее, старое.
— Это я знаю, — не унимался Кравчинский. — Ты мне объясни: почему нас не воспринимают, почему в народе нас считают не друзьями, а врагами?
— Чего-то я тебя не узнаю, Сергей, — удивлялся Клеменц. — Что случилось? Ты устал?
— Ничего со мной не произошло, но могу же я поделиться с тобою своими сомнениями? В принципе?
— Конечно. Хотя — не тебя в этом убеждать — сомнение рождает пассивность, апатию.
— Со мной этого не случится. Однако последняя моя поездка полна разительных фактов. Прискорбно. Мы рискуем, лучшие наши товарищи в тюрьмах, им угрожает смерть, а так называемые массы пьянствуют, дерутся и боятся даже свидетельствовать в каком-либо деле. — И Сергей рассказал о случаях, виденных не в одной деревне и не на одной волжской пристани.
— Пороки, очевидно, будут и при социализме, — спокойно ответил Клеменц, — но это не значит, что от него надо отречься, перестать за него бороться.
Сергей нервно ходил по комнате, старенький дощатый пол жалостно поскрипывал под его ногами. Конечно, Дмитрий прав, он и сам это прекрасно понимает, но... Волховский, Таня, Кропоткин и еще десятки товарищей сидят в тюрьмах, а крестьяне, за которых они страдают, — боятся... Почему так? Почему Мышкин, этот умный прекрасный человек, должен бежать за тридевять земель, а его жена — гибнуть в расцвете сил и красоты?.. Неужели только для того, чтобы отвлечь мужика от водки и заставить задуматься над собственной жизнью? Не слишком ли? И нельзя ли совершить все это значительно проще, ценою меньших жертв? В конце концов, почему он, мужик, вечный страдалец, сам не может понять итого? Сам! Разве ему не ясно, что его обманывают, обворовывают, считают ничем? Ясно же! Зачем тогда такие тяжкие жертвы?
Кравчинский сам удивлялся нахлынувшим собственным мыслям, чувствовал поспешность некоторых своих суждений, однако остановить этот поток не мог.
Видимо, все же сказывались усталость, постоянные тревоги и раздумья о судьбе ближайших друзей.
— Извини, — сказал он, подойдя к Клеменцу, — кому-нибудь другому подобного я не сказал бы и не скажу, а перед тобой вот... разоткровенничался.