Выбрать главу

— Я сейчас, быстро, — сказал и уже сделал несколько шагов, но парень окликнул его:

— Подождите, мы к нему понесем больную.

— Это опасно, может произойти несчастье...

— Ой, люди... Несите меня... В глазах стало темно, свет почернел... Дан... — У больной начались конвульсии.

Данило подхватил больную на руки, но выпрямиться не смог, сил не хватило, тогда подбежал парень, и вдвоем они понесли ее к крутым железным ступенькам.

...Когда на корабле пробило двенадцать, Богдану Грищук хоронили. Не плакали над ней ни отец, ни мать, не печалились ивы на родном подворье, гроб ее не устилали душистыми травами, не повивали барвинком; в ее почерневшее от мучений лицо, в навеки закрытые глаза смотрел сейчас весь мир — тот, из которого она вышла и в который стремилась, спешила, чтобы заработать горькую копейку... Плакали над Богданой женщины-односельчанки, предвидя в ее судьбе свою — раннюю или позднюю; тер сухие глаза Данило — мужчина, муж, с которым думала, мечтала жить-поживать, растить детей... Потом, как велели корабельные порядки, тело ее зашили в мешок и опустили за борт — в волны холодного ревущего океана. Долго еще плакали женщины, долго смотрел на бушующие волны, принявшие в свои холодные объятия его суженую, несчастный Данило, кружили и кружили над палубой крикливые прожорливые чайки...

Богданы не стало. Кто-то сделает об этом однословную пометку в черных своих невольничьих списках, кто-то долго, всю жизнь будет оплакивать и ее, и свою горькую долю, Степняку же, в его чашу смерть Богданы дольет еще одну каплю полынного сока, и эта капля будет жечь его душу огнем ненависти, будет звать к мести.

На восьмой день плавания, утром, «Сити оф Берлин» входил в Гудзонов залив. Посреди залива, на небольшом островке, высилась многометровая фигура женщины. Она была дородной, гордой, в правой руке держала факел. Утомленные многодневной качкой пассажиры поднялись на палубу, с надеждой и радостью смотрели на молчаливую женщину, встречавшую их не приветливой улыбкой, не хлебом-солью, а сурово сжатыми устами.

— Статуя Свободы, — сказал кто-то.

— Странная же она, эта свобода! — ответил чей-то голос.

Вышли на палубу и эмигранты. Серые, убогие, стояли у своих узлов, с тревогой всматривались в контуры чужой земли, чужого города.

Пароход медленно полз загрязненным заливом, наконец причалил, и пассажиры начали выходить на палубу, спускаться по трапу на берег. Степняки сошли в числе последних, свернули в сторону. Неподалеку виднелся серый, огороженный проволокой, огромный барак, за ним, чуть поодаль, другой. Длинная очередь, конец которой упирался в портовую площадь, означала дорогу к бирже труда. Там виднелись вывески и объявления разных компаний, регистрационных контор.

— Где-то здесь и наши, — сказал Степняк.

Уже из окна трамвая он увидел и Данила, и того парня, и многих других своих попутчиков. Поникшие и безмолвные стояли они в очереди за обещанным счастьем. «А разница меж нами вообще-то незначительна, — подумал Сергей Михайлович. — Собственно, никакой...»

После нескольких дней отдыха и знакомства с городом, который не понравился ему своей крикливостью, беспорядочным смешением стилей и форм, Степняк начал свои выступления. Он рассказывал о царской тирании, веками свирепствующей на просторах необъятной империи, о народах, ее населяющих, которые пробуждаются и начинают вести борьбу за свержение ненавистного строя, о нигилистах-революционерах. И конечно же о грозящем выдачей их, русских эмигрантов, трактате.

Его слушали с интересом. Перед ними, жителями Нового Света, выступал человек, который — они уже знали из газет — чудом избежал судьбы, постигшей его товарищей, единомышленников, что он, обреченный на изгнание, живет в труднейших условиях, но не отрекается от своих убеждений, закалился в борьбе и отдает ей всю свою жизнь. Перед ними — нью-йоркцами, бруклинцами, рабочими и интеллигенцией — стоял не очень высокий крепыш в изрядно поношенной одежде, избитых штиблетах и скороговоркой рассказывал об ужасных вещах. Глаза его были наполнены гневом и ненавистью, лоб его еще сильнее морщился от напряжения, волосы лохматились, — весь он в это время, казалось, находился в каком-то ином, известном и подвластном лишь ему одному мире.

«...Слушатели остались довольны, и те, с которыми я разговаривала, выказывали чрезвычайно большой интерес к вашей лекции. Обычно бруклинская аудитория очень равнодушна; она редко воодушевляется, и часто бывает, что слушатели покидают зал, не дожидаясь конца лекции. Вы привлекли самую большую аудиторию, какую Общество имело за последние несколько лет».