IV
Дмитрий Клеменц проживал в Париже по улице Бертоле, 4, в квартире, которую нанимал Гольдсмит, редактор и издатель петербургского журнала «Знание».
Стояла теплая погода, хозяева выехали на дачу неподалеку от Севра, попросив своего бездомного земляка постеречь их очаг. Сюда, на Бертоле, 4, в один прекрасный день и прибыл утомленный дорогой, а еще больше мытарствами Сергей Кравчинский. Не успели друзья поговорить толком, как в дверь настойчиво постучали.
— Это Успенский, — сказал Дмитрий. — Узнаю его по стуку.
Клеменц открыл дверь, и в комнату энергичным шагом вошел стройный, с бородкой мужчина. Он был в сером, слегка помятом костюме и такого же цвета шляпе. Шляпу он сразу снял, небрежно бросил на диван. Большой белый лоб, густые русые волосы, широко расставленные, глубокие глаза.
— Сидят здесь... чаи распивают, — проговорил Успенский. — А вы кто будете? — вдруг спросил Кравчинского.
Сергей поднялся, не зная, как ответить этому странному и очень, кажется, знакомому человеку.
— Это наш гость, мой хороший товарищ, Сергей Кравчинский, — отрекомендовал Клеменц. — Недавно из России.
— Кравчинский?! Постойте, постойте... Да ведь я вас знаю!
— Конечно, — подтвердил Сергей. — И я вас помню, Глеб Иванович. В Петербурге знакомились.
— Да, да, да. — Успенский пристально всматривался в гостя, тонкими нервными пальцами теребил кончик бородки. — Недавно, говорите, оттуда? — Темно-карие глаза его сразу погрустнели. — Вы приехали, — взглянул на Клеменца, — Иванчин-Писарев, теперь Кравчинский... Плохая примета, господа, плохая! Оставляем народ на произвол судьбы... Дайте хоть чаю! — вдруг скомандовал он.
— Садитесь, Глеб Иванович. Я сейчас. — Клеменц вышел на кухню, зазвякал там посудой.
Успенский сел, закинув ногу на ногу, достал папиросу, раскурил не затягиваясь, запыхкал дымком.
— Курите? — протянул Сергею пачку.
— Изредка. Но сейчас, спасибо, не хочу...
— Закаляете волю? А я, volens-nolens, и пью, и курю... и жену мою ужасно ревную. — Горестно усмехнулся. — Кто знает, от чего помрем. — Он замолк, потупился, что-то внезапно потрясло его до глубины души, и Сергей не решался нарушить это молчание, сидел, припомнил подробности их первой встречи. «Как он изменился, — размышлял, — постарел, стал еще более нервным...»
— Вы почему затосковали? — спросил вошедший Дмитрий. — Сейчас будет чай.
— Как теперь на границе, — вдруг спросил Успенский, — перебрались без приключений?
— Благополучно, — ответил Кравчинский.
— А провалы бывают? Кого-нибудь из ваших поймали?
— Морозова схватили. Когда назад возвращался, из Женевы.
— Этак они всю интеллигенцию уничтожат, — вскочил Глеб Иванович. — Бакунин, Лавров, Кропоткин, Лопатин... Цвет народа! Одни на каторге, другие в изгнании... Позор такому строю! — Он снял с папиросы картонный мундштук, достал другую и каким-то необычным способом молниеносно насадил на нее окурок. — Так где же чай? Пить хочется. — И резко остановился перед Кравчинским: — Как вы думаете, найдется для меня в России работа?
— Смотря какая, — ответил Сергей.
— Все равно. Рублей на сто. Я поеду. Брошу к черту это заграничье — Женевы, Парижи — и поеду. Тоска заедает. — Два пальца Успенского легли на грудь, как раз против сердца. — Поверьте, надоело все, домой тянет, писать не могу.
Дмитрий поставил печенье, стаканы, разлил чай. Сергей пил с удовольствием.
— А там меня не арестуют? — снова спросил Успенский.
— За что же, Глеб Иванович? — удивился Клеменц.
— Да хотя бы за связь с вами. С тобой, с Кравчинским... Вы ведь на заметке, заодно и меня схватят.
— Гарантировать, конечно, нельзя, — сказал Сергей. — Но, насколько мне известно, ваше имя нигде не упоминается. Значит, ничем не скомпрометировано.
— Разве что пьянством, — грустно добавил Успенский.
— Зачем на себя наговариваете? — возразил Дмитрий.
— Хотя, заметьте, пьяницы хорошие люди, — не обращая внимания на его слова, продолжал Глеб Иванович. — Якушкин, Решетников... Пьют не от хорошей жизни — от боли душевной. Да за пьянство не преследуют. — Он снова нарастил папиросу, сделав ее еще более длинной, сел к столу. — И я благодарен вам, молодым, — коснулся двумя пальцами груди, — вы спасли меня. От пьяной гибели. В вас я увидел что-то светлое, вы вселили в меня надежду...
Успенский говорил тихо, задумчиво, смотрел то на одного, то на другого собеседника, а в глазах проступала глубокая душевная боль.