Выбрать главу

Правда, принцип существования партии как административного органа противоречит характеру Кравчинского, его врожденному или воспитанному в себе стремлению к независимости (позднее он скажет об этом открыто), но во имя дела Сергей идет даже на такие жертвы. Единственное, чего он хотел бы от своих побратимов, — действия, дел. Не слов, а настоящих, видимых, ощутимых действий. Ведь ничто так не губит самые лучшие замыслы и планы, как пустословие, фразерство. И в конце концов не только планы, но и людей. В этом он убедился — и здесь, дома, и там, в эмиграции. Сколько их, лишенных возможности служить родному народу делом, слоняется, тратит энергию, ум, нервы на пустую болтовню за границей! Бродят, обрастают мещанскими привычками, многие спиваются... Выдерживают лишь самые стойкие.

Кстати, Плеханов. О нем сейчас много говорят. Молодой, начитанный, независимый во взглядах. Прекрасный полемист. Происхождением из мелких тамбовских помещиков. В Петербург прибыл слушателем военного — Константиновского — училища. Оставил его и поступил в Горный институт, который также оставил в этом году... В их взглядах немало расхождений, однако внутренне они тянутся друг к другу, чувствуют взаимную симпатию.

...Как-то — уже после приезда Сергея из-за границы — Кравчинский и Плеханов вместе возвращались с очередного собрания. Они неторопливо шли по набережной Фонтанки, два любителя вечерних прогулок, углубленные в собственные мысли.

Была поздняя осень. Над городом тяжело передвигались тучи, цепляли черными своими крыльями Адмиралтейский шпиль. Низовой ветер гнал осенние листья, сыпал легкой порошей.

— Каковы ваши впечатления о Герцеговине? — вдруг спросил Плеханов.

— Самые разнообразные, — не задумываясь ответил Сергей. — Хорошие и плохие, плохие и хорошие... Восстание, по сути, мало что изменило. В нем было достаточно много случайного, хотя оно показало возрастающий протест народа, его нетерпимость к угнетению. Времена, Жорж, меняются. Парижская коммуна, восстание горцев — все это звенья одной цепи... Я не каюсь, что поехал на Балканы. Хотя восстание и удивило меня своей неподготовленностью, отсутствием надлежащей координации действий, все же оно дало больше, нежели наши хождения, пропаганда и прочее.

— Ну, это вы преувеличиваете. Сами признаете, что восстание мало что изменило, а расцениваете его выше усилий сотен людей...

— На мой взгляд, хождение в народ если что и дало, то разве только понимание того, что ни крестьянство, на которое мы так рассчитывали, ни рабочие не верят нам.

— Об этом-то и речь. Нам суждено просветить их. На это уйдут годы...

— Чисто по-лавровски, — почти оборвал его Кравчинский. — Я верил Петру Лавровичу, ценил его авторитет, пока он не стал отговаривать меня от участия в балканских событиях. Как может революционер быть равнодушным к борьбе других народов? Не понимаю, не укладывается в моей голове.

— А разве он вам говорил, что равнодушен?

— Простите, а как иначе это понимать?

Сильный порыв ветра налетел, сыпанул в лицо порошей. Некоторое время шли молча.

— И теперь ваш кумир Бакунин? — снова спросил Плеханов. — Кстати, он умер. Слышали?

Кравчинский молчал. Шел, низко склонив голову, словно впереди везли его, великого Бунтовщика, везли в последнюю далекую дорогу, откуда нет возврата. В какое-то мгновение в памяти Сергея промелькнули те короткие часы, тот день, когда они вместе с Россом были у Бакунина... «Забудьте все, отбросьте все личное, — перед вами народ, история, и вы — их слуги». Как неумолима смерть. Как несправедлива судьба!.. Прошел всего год. Год жизни, мгновение истории.

— Умер несколько месяцев назад в Берне. — Плеханов поднял воротник, словно втиснулся в пальто. — Из наших последних бесед я понял, что он был для вас...

— Не только был, но и остается, — тихо, однако достаточно твердо сказал Кравчинский. — По крайней мере другого выхода я не вижу. Революция по Бакунину.

— Но ведь вы же сами только что отвергали...