И еще до войны в Парке культуры, я была маленькая совсем, но я помню, была такая вышка парашютная, и можно было прыгать с парашютом тем, кто не боится, с каким-то шестом, что ли, как-то этот парашют был укреплен. Моя тетка Христина прыгала.
Этот Парк культуры имени Горького уже после войны, после всего-всего, в моем детстве школьном имел большое значение. Я туда кататься на коньках ездила на метро, в основном каталась на Чистых прудах, но туда тоже ездила, там было очень много места для катания. Потом, уже взрослая, видела мотогонки по стене, где Левитин был. Я не знала, что это Левитин, но я видела. И там была такая Наталья Андросова, которую я позже знала, потому что она была какая-то приятельница Межирова. Вот они носились по этой вертикальной стене. И смерть Левитина потрясающая, я это потом узнала. Ужас какой-то.
А моя тетка героическая была на финской войне санитаркой, она всю финскую войну прослужила. Я сначала не понимала, что за война была такая. Кошмарная, несправедливая, преступная война. Финны так сопротивлялись, мужественные были, защищали свое отечество, родину свою от нашествия вражеского. Ну а Христинка, все равно она была героического склада, получалось так, она солдат наших там защищала, собой закрывала. Снайперы их были очень меткие, их называли «кукушки финские», но, наверно, они видели, что это ка-кая-то баба-санитарка, и ее только косвенно задевали пулей, но у нее были следы. Она вообще была склонна к героизму, потом всю Отечественную войну до самого конца была санитаркой.
Когда героическая тетка уже старая была, увидела, как котят бросили топить в пруд какой-то, и она бросилась за ними. Котят она вытащила из воды, а они стали сумасшедшие и бросались на нее, кусались, не пережили этой травмы утопления. Вообще, очень хорошая, очень трагическая, совершенно не похожая на мою мать. Работала маляром, нищенствовала, мать все это презирала, но они с бабушкой больше всего на меня влияли.
В детстве ребенок претерпевает столько всего, а еще начало войны, боже мой. Как меня еще спасли из этого сада в Краскове. Немцы подошли вплотную к Москве. Отец уже ушел на войну, а люди думали, что все скоро кончится, что это ерунда какая-то. Мне было четыре года, у меня был мишка. Эти воспитательницы в Краскове обирали всех. Родители пришлют какие-то гостинцы, они отбирали. У них были свои дети. Один раз хотели отобрать моего медведя, но тут я так вцепилась, что они испугались. Так можно было пропасть, потому что над Москвой полыхало зарево, горела Москва. Они своих детей хватали, утешали, а вся остальная мелюзга плакала, толпилась, но, к счастью, мать меня успела забрать. Ну и начались дальнейшие скитания. Все это пригождается человеку.
Началась война, и отец сразу пошел на фронт. Сразу всякие от партии права ему вернули, и он воевал всю войну, как полагается. Я его очень ждала, я всякого военного принимала вообще за него. Но он долго как-то не возвращался, после сорок пятого года не возвращался почему-то. Когда приехал, он уже стал майор даже, и у него был ординарец, который назывался Андрей Холобуденко. А когда он где-то был уже в конце войны, он мог посылать что-то, какие-то открытки. Две помню, австрийские какие-то открытки, такие красивые, они меня поражали. Новогодние открытки уже посылали.
Меня очень поздно отправили в эвакуацию. Я заболела корью. Уже было все опасно, немцы вплотную подступили к Москве, а меня нельзя было перевозить. Был такой одинокий мальчик, непонятно, что было с его родителями. Мне бабушка говорит: «А ты пойди, поиграй с мальчиком». Поиграла и заболела корью. И вот, пока не прошла корь, нельзя было эвакуировать. В Москве, которая уже опустела от быстротечных беженцев, это напряжение людей можно было ощущать. Ну и бомбежки продолжались. Наверное, потом, много-много лет спустя, я, когда нечаянно как-то во сне написала стихотворение, я не могла понять, откуда оно взялось, а потом подумала, что в щель бомбоубежища я все-таки увидела самолетик, потому что закричали: «Сбили! Сбили! Наши сбили!». И кто-то, конечно, должен был посредине Москвы погибнуть.
Нельзя было ехать с корью, чтобы не заражать там всех остальных, кто еще не заболел, но наконец нас с бабушкой отправили. Какой-то был тюк незначительного содержания. И это был вагон в теплушке. Огромную уже часть людей эвакуировали, сначала в Самару или в те приблизительно места, а мы так вот остались. И получалось — куда привезет. Была еще осень, чудесная какая-то, нежная, цветущая бледной желтизной своей осень, и она словно разделяла грусть людей. И так как-то грустно было смотреть на это небо чудное. Я это очень помню. И ничего, никого не было в теплушке нашей, время от времени проносились какие-то составы, но так одиноко… У меня осталось такое ощущение, которое дальше можно было назвать или почувствовать единственным на свете, именно этим, ни с чем не схожим больным чувством отечества, с которым ты вот совсем один, и ты совпал с этими поблекшими деревьями, с этими пустыми-пустыми местами. И какая-то была, почему-то мне казалось, голубая корова, но она не была голубая, серая какая-то, одинокая, печальная корова как тоже знак совершенного сиротства, совершенного. Это я сильно запомнила.