Выбрать главу

Но однажды возле нас, то есть на параллельных путях, остановился другой состав, наполненный веселыми молодыми солдатами. Если бы я что-то понимала, веселиться, конечно, было нечего. Их везли на фронт, везли как раз туда, откуда, наверное, возвращаться не приходится. Но они были молоды. Вот я их запомнила, одного, во всяком случае. Вагоны стояли как-то очень близко, сопутствовали один другому, и веселый, молодой, я как будто сейчас помню, молодой и румяный и такой ясноглазый, такой еще мальчик, такой молодой человек с какими-то русыми кудрями, посмотрел на бабушку и сказал:

— Тетка, дай девчонку подержать!

А бабушка испугалась, подумала, что вдруг поезд двинется или что, и прижала к себе, не хотела давать. А я помню, он сказал:

— Да дай ты, не бойся, дай просто немножко подержать-то.

Мне чтения в его глазах или в его душе не было дано, но понятно, что в этой нежности, с которой он взял чужого ребенка, прижал и держал его какую-то одну минуту, было такое страдание, потому что каких-то детей, которых, может быть, ему никогда не предстояло, у самого-то и не было, небось, совсем, как мне помнится, совсем мальчик был молодой. И вот он подержал, вот так как-то кратко насладился этим соучастием в живом детском тепле, отдал, сказал:

— Да бери ты, бери, не бойся ты.

И отдал. Бабушка с радостью завладела своим сокровищем, и мы отправились.

Путь был непрост. Но, короче, сначала он касался Уфы, где какое-то время нам довелось пробыть, но деваться как-то было некуда, и надумали, что ведь вот Казань как-то неподалеку, а в Казани родился отец, и там жила его родная мать, то есть моя родная тоже бабушка, но только с другой стороны, и какие-то родственники. Ну и, наверное, с тревогой и опасением бабушка туда поехала. Я потом была в Казани не однажды, но ничего не осталось от того ветхого-ветхого строения.

Отец был на войне, и никакой издали помощи он оказывать никому не мог. И вот мы появились, совершенно чужие. Особенно меня напугала эта вторая бабушка. Она ходила в таком каком-то цветастом длинном наряде, голова замотана, страшно мрачная, хоть ей и объяснили, что это ее внучка, Ахата дочка, но это ей не понравилось. Ей и вообще, давно, может быть, не нравилось, что он в Москве, а сейчас он не виноват был, он на войне. И конечно, ее ужасно раздражало, что я не говорила по-татарски. Она несколько раз даже хотела мне заехать, но тут моя бабушка, конечно, такого не могла позволить. Заехать, чтоб я говорила, как надо, как нормальные люди говорят.

И нам отвели угол, совершенный какой-то угол, и эта бабушка всегда была угрюма. Чего легче малому ребенку, чем заговорить на другом языке, но из-за того, что я видела эту враждебность, враждебность, совершенно неповинную, потому что, действительно, они все говорили по-татарски, а я ничего по-татарски не говорила. И еще, мало того, опять начались наши с моей бабушкой чтения. Это про Вия, про страшную месть.

И, кроме того, мы были им просто страшно в тягость, потом люди даже удивлялись: «А что, в Казани такой голод был?». Да, такой голод. Вот я не знаю, почему, то ли какие-то карточки потеряли, то ли у нас их не было, что ли, не знаю. Или бабушка была совершенно не приспособлена к этому ко всему.

Ну, сначала, я помню, было лето. И я даже как-то вижу себя, словно как рисуют дети: на тонких ножках идет какое-то странное существо, не уверенное в жизни. И все-таки мы были нахлебники, явно тягостные нахлебники. У них там были еще какие-то родственники, мальчик был, сестра отца, которую звали Хаят, но она была добрая. Она боялась своей матери говорить со мной по-русски, но вдруг мне шепотом сказала: «Да ты Марусей, Маруся меня зови». То есть она понимала, что Хаят мне тяжело, я не могу научиться. И я видела, что в ней тепло, любовь, и всякий раз, когда ее мать не видела, она меня как-то успевала приласкать, погладить.

Но я ходила вот на этих тонких-тонких ножках, в каком-то платьице еще московском, куда-то робко продвигалась. Там было очень красивое Черное озеро. Кстати, это Черное озеро, которым я любовалась, там лебеди какие-то плавали, это было рядом со зданием казанского КГБ, которое уже с судьбой Аксенова, с его родными, с родителями было связано. Но я же этого не знала, а смотрела на озеро, в котором плавали лебеди, и они, черные, отражались в воде, и я любовалась ими.