— Ты чему смеешься? — даже обиделся Григорий.
— Не буду я здесь жить, стыдно! Мелкота кругом.
— Тогда пойдем в наш дортуар. Свободные кровати есть, кадетов мало, а там посмотрим, как быть.
Все устраивалось проще и легче, чем думали Чокан и его друг. И даже Чингиз, все еще продолжавший волноваться за сына. Он решил больше не показываться сыну на глаза. Он боялся — Канаша позовет степь. Боялся, потому что хорошо помнил, как однажды его самого сманили туленгуты и он без разрешения начальства войскового училища сбежал домой и был насильно водворен обратно. Тогда его матери — ханше Айганым — пришлось писать письмо в Кокчетавский окружной приказ, чтобы ее сына не увольняли, пока он не выучится по-настоящему.
Вот и скрывался он на окраине Омска и втайне от сына вызнавал, как он себя чувствует, как идут его дела. Он уже отдал деньги — все двести рублей, одолженных у Малтабара — то ли в качестве платы за год ученья, то ли как взятку: он и сам толком не разбирался в этом, но был убежден — хрустящие бумажки всегда помогают.
Снова навестил он и дом Коробейниковой. Но не в пример прошлым посещениям Варвара и говорить с ним не пожелала.
— Ты скажи, где мой сын? — настаивал Чингиз.
— Не сторож я вашему сыну, с утра его нет. А где он бродяжит — одному богу известно.
Едва Чингиз заикнулся снова, как Варвара грубо отрезала:
— Ну, что вы ко мне пристали?
Чингиз отправился в корпус. Через караульного вызвал Гришу Потанина, взял с него слово, что тот ничего не скажет Чокану. Гриша успокоил отца: дела идут как нельзя лучше. О том, что произошло у Варвары, он умолчал.
На следующий день Чингиза известили, что приказ о зачислении сына подписан. Отцовский долг был исполнен. Больше в Омске дел не оставалось. Уповая на одну судьбу, Чингиз выехал в степь.
С Чоканом он так и не попрощался.
Осенью 1847 года и кадеты и учителя часто говорили между собой о маленьком киргиз-кайсацком султане. Его успехи были ошеломительны. Кто-то произнес слово — феномен! И в самом деле, успехи Чокана оказались феноменальными. В первые дни он с трудом произносил несколько русских слов. Ему легче было в тетрадке нарисовать поражавший его городской пейзаж, чем сказать — «Я живу в городе Омске». А рисовал он замечательно, верно схватывая детали. Он даже отвечал рисунками на вопросы.
— Расскажи, Чокан, какая юрта у твоего отца.
И Чокан набрасывал очертания юрты в Орде, на холмах Кусмуруна, и рядом, чтобы яснее представить ее размеры, изображал всадника.
Но так продолжалось недолго. До начала зимних каникул он настолько свободно овладел русским языком, что смог учиться не хуже своих остальных товарищей. А к концу учебного года среди сорока кадетов своего класса он попал в тройку лучших.
С той же стремительностью он изменил многим прежним аульным привычкам. Как бы удивилась Зейнеп, узнав, что ее Канаш по утрам больше не валяется в постели. Правда, умение рано и быстро вставать далось ему нелегко. Бывало, все в спальне уже на ногах, а он еще нежится, еще дремлет. Пробовали его однажды будить, как принято в корпусе — стащили одеяло. Чокан разозлился и швырнул в обидчика сапогом. Потом его стали подымать осторожнее, а через месяц он уже сам вскакивал по сигналу подъема, умывался и завтракал вместе со всеми. Он так неожиданно быстро и прочно расстался с прежней сонливостью, что и засыпал позднее всех. После одиннадцати часов вечера урядник, обходя спальни, частенько обнаруживал горящую свечу на тумбочке Чокана. Он читал. Совершенно безжалостный к другим, урядник благоволил к Чокану и делал вид, что не замечает этого нарушения. Ишь, какой старательный! Читает все, читает.
На глазах совершалось чудо. Аульный мальчик, знавший сказки и песни, арабскую азбуку и начатки Корана, оказался таким восприимчивым, что без особенного труда усваивал самые неожиданные для него предметы. Он увлекался географией, историей древних азиатских и африканских государств. Занимался арифметикой, хотя она давалась ему нелегко и он ее попросту невзлюбил. Грамматику русского языка Чокан изучал настойчиво, помня совет отца. И потому, что он хорошо успевал в грамматике, ему прощали неряшливость в чистописании, каллиграфии. Буквы у него и в тетради и на доске получались некрасивыми. Уроки татарского языка Чокан не посещал, заявив, что он и так его знает. А вот священную историю, несмотря на необязательность для мусульман занятий христианской религией, он не пропускал и даже ходил на молебны — не затем, чтобы показать свою верность христианскому богу, а так, интереса ради. В первый год учения он был совершенно равнодушен к занятиям гимнастикой, плаванием, фехтованием. Может быть, считал в душе, что это ему не нужно, а может быть, и ленился. Верховая езда — другое дело! Но ей обучали позднее, и Чокан с завистью смотрел, как выезжали на аргамаках старшие кадеты. Он бы им показал!