Выбрать главу

Двадцатые годы вовсе не были чудесным идилли­ческим временем, внезапно оборванным грянувшей, как гром среди ясного неба, коллективизацией. В двад­цатые годы совершалось и завершилось построение тоталитарного идеократического государства. После уничтожения политических и гражданских свобод, профсоюзов и церкви, после высылки за границу цвета русской интеллигенции и создания концлагерей для инакомыслящих, коллективизация была закономер­ным и необходимейшим шагом. И не только потому, что независимый от государства крестьянин не вписы­вался в коллективистскую централизованную и тота­литарную систему, но также и потому, что связанный с землей, с национальной традицией и религией крестья­нин был опасен идеократии. Ей нужен был лишенный корней, обезличенный и оболваненный homo soveticus, над созданием которого она успешно трудилась, и вольный крестьянин ей был не менее ненавистен, чем самостоятельно мыслящий интеллигент. Коллекти­визация — не только экономическое мероприятие. Это — страшное по своим последствиям обрубание духовных корней, уничтожение источников иной, не коммунистической культуры, морали, оглушение на­родного сознания. Это замена личного начала и лич­ной свободы началом коллективистским. Настоящий русский роман о коллективизации еще должен быть написан.

Не может уже русский читатель удовлетвориться отдельными там и сям разбросанными намеками, смелыми фразами, вложенными в уста отрицательных персонажей, опасными утверждениями, сразу же ней­трализуемыми верноподданническими оговорками и т. п. Полноценное литературное произведение не скла­дывается из отдельных удачных деталей, вкрапленных там и сям в аморфное или даже инородное тело. Ли­тературное произведение — это целостный организм с собственным пульсом и дыханием. Этот организм либо есть — живет и дышит, либо его просто нет. Третьего тут не дано. Никакие самые изощренные гальванопроцедуры не могут оживить труп.

В будущем — если предположить, что будущий читатель захочет читать их, — все эти «промежуточ­ные» книги придется снабдить длинными примеча­ниями, быть может, более длинными, нежели сами книги, с разъяснениями, что, мол, здесь писатель имел в виду то-то и намекает на то-то, здесь он говорит это, но на самом деле было вовсе не это, а другое, но он не мог этого сказать потому-то и т. д. И примеча­ния эти будут, пожалуй, намного интереснее самих книг.

Многие западные «прогрессивные» критики утвер­ждают, что эти подцензурные советские писатели в отличие от писателей-диссидентов не отвергают гло­бально советской системы, а ищут разрешения проб­лем советского общества в рамках самой советской системы, и поэтому их печатают, а диссидентов не печатают и преследуют. Первые остаются социалис­тами и марксистами, а вторые — антимарксисты и антисоциалисты, и в этом вся разница. Такие утверж­дения были бы правдоподобны, если бы советские подцензурные писатели поднимали те же самые проб­лемы, что и диссиденты, но давали бы на эти вопросы иные, нежели диссиденты, ответы. На самом же деле, промежуточные писатели просто-напросто обходят стороной эти проблемы, ускользают от них. Кто дей­ствительно убежден в своей правоте, тот не уходит от дискуссии, а напротив, ищет любого случая, чтобы высказать свою точку зрения, обосновать ее как мож­но убедительнее, попытаться убедить других в своей правоте. Замалчивание же самых страшных язв совет­ского общества и самых драматичных его конфликтов говорит о том, что ни у этих писателей, ни у власти, которая дает разрешение на публикацию их книг, нет убедительных ответов на вопросы, поднимаемые дис­сидентами; и поэтому затрагивать их, эти вопросы, опасно. Остается только одно: молчать и запрещать. Говорить о страшнейших пороках советского общест­ва нельзя, ибо они не преодолимы в рамках советской системы, а являют собой ее закономерное порожде­ние.

Впрочем, иногда возникает даже сомнение: пони­мают ли на самом деле эти промежуточные писатели до конца весь трагизм русской ситуации и весь ужас ее. В их книгах иногда проскальзывают детали, раскрыва­ющие нам такую бездну приниженности и бесправия народного, что содрогаешься от негодования. Но де­тали эти даются этими писателями как-то бессозна­тельно, как нечто нормальное и само собой разумею­щееся, регистрируемое просто автоматически наряду с другими деталями бытия, без малейшего намерения вызвать негодование читателя, ибо и сами авторы никакого негодования не испытывают. Белов, напри­мер, спокойно, между прочим, сообщает, что в селе был объявлен «добровольный» бесплатный воскресник и «пришла установка», чтобы утром печей не топить и всем поголовно выйти косить. Председатель колхо­за, счетовод и бригадир ходили по деревне с бадьей и заливали водой печи у колхозников, которые все ж затопили, чтобы приготовить себе завтрак. Это что- то вроде кошмарной фантазии из Салтыкова-Щедри­на, а Белов говорит об этом, как о некой забавной детали: одна баба не выдержала и сама с ног до голо­вы окатила водой бригадира. Вот смеху-то!