Дубровин тем более стал ему неприятен, когда начал его стороной обходить, нос воротить, как от выгребной ямы. Всех рассуждений Дубровина о промежуточном человеке Федька, разумеется, не знал, но понимал и чувствовал, какое тот ему определяет место, как если бы Федька не человеком был, а не более чем тлей, обжиравшей с веток листву. Ну, это мы еще поглядим, кто из нас тля.
А Сватов? Сватов еще хуже, это Федька сразу угадал. Вредительность его Федор Архипович нюхом учуял, еще только к его дому приближаясь, шкурой своей обожженной почувствовал, как если бы голым в крапиву угодил.
Хамским поступком по отношению к нашалившим у пруда детям Сватов подчеркнул свои барские намерения ставить всех на место. Открыто выявив к нему, Федьке, ко всему его отродью свое пренебрежение, высокомерие и даже хамство.
Едва только глянув на перемены в Ути, на эту полуголую компанию, на глупую радость городских, с граблями, лопатами и вилами копошившихся в усадьбе Сватова (с утра субботник решили было для разминки продолжить), понял Федор Архипович, что ему здесь места нет.
И граблей ему не протянули, отказавшись тем самым признать своим, и руки не подали…
Знать сватовских теорий и принципов Федька не мог, но чутье заменяет любое знание. Основываясь на чутье, он понимал, что все, ему от роду положенное, все, что он мог и должен был здесь иметь, Сватов себе присвоил, его, Федьку, отсюда как бы вытеснив, от корыта оттолкнув. И намеревался при этом одеколоном благоухать, всеми благами пользоваться, про Федьку забыв, жить и, наслаждаясь покоем, торжествовать свою победу.
Так вот — не выйдет, дудки вам! Не на такого напали. Здесь Федор Архипович становился уже не просто Федькой, для которого лишь бы выпить-закусить, поспать и снова закусить-выпить, а непримиримым идеологом. Противником Сватова и всей его компании, откровенным и смертным им всем врагом. Всем, и директору Птицыну, который тоже вот с грабельками на участке упирается, его, Федьку, продав, к чужим людям пристроившись…
— Ты подлец, Сватов! — кричал Федька меньше чем через час, размазывая кулаком по лицу пьяные слезы. — И я докажу тебе, какой ты подлец. Подлец, и друзья твои окончательное жулье, хоть и культурные… Ворюги!
Здесь Федор Архипович, одетый по-городскому, но в сапогах, пошел со двора, на ходу продолжая выкрикивать свою обиду, но уже затихая, уже как бы только для себя:
— Но ты у меня запоешь, Сватов… Ладно, Сватов, ты у меня еще запоешь.
У калитки он остановился и, повернувшись к гостям, застывшим вокруг большого, с вечера выставленного под яблоней стола, заявил спокойно и даже как бы трезво, обращаясь уже не к Сватову, а сразу ко всем:
— Все, значит, собрались? Все вы у меня и запоете. Еще пожалеете про Федора Архиповича, еще вспомните, как не подали ему стакан.
Про стакан — это была метафора. В гневе Федор Архипович высказывался метафорично. Стакан-то ему как раз подали — для перемирия, и он не отказался. Потом довольно долго сидел за столом, но как бы в сторонке, положив свою городскую соломенную шляпу на землю. К закуске не притрагивался, только поглядывал по сторонам и постепенно накалялся, ощущая поднимавшийся изнутри жар неодолимой злости, обиды, — ежели он отсюда уехал, то вовсе не значит, что и ему, и детям его дорога сюда заказана. Нет, извините-подвиньтесь, кто где вырос, там его и дом, там и полное право.
— Вы у меня все запоете, — еще раз сказал Федька, возвращаясь к столу, чтобы подобрать забытую шляпу.
Объявил тем самым Федор Архипович идеологическую борьбу, если хотите — даже расправу. Со Сватовым, с Дубровиным, с Петей — со всеми их друзьями и собутыльниками, безнаказанно и с попустительства местных властей превратившими производственную зону сельскохозяйственного предприятия в дачную местность, возомнившими, что они здесь хозяева, вообразившими, что есть на это у них какие-то права.