из-за туманов пароход. В двенадцать часов выключили свет в деревне, а я все сидел с лампой, время от времени выходя в темноту и вглядываясь в мерцающий редкими бакенами фарватер. Когда наконец появилась из черноты извилистая россыпь огней, у меня заколотилось сердце, и, набросив фуфайку, я сбежал к лодке. В луче фонарика мелькнули обледенелая галька и кусок кирпича в прозрачной воде. Пароход загудел, замедлил ход, провел прожектором по безлюдному берегу. Я спихнул лодку и, на ощупь заведя мотор, помчался к ярко освещенной палубе. Она стояла у кормовой дверцы, махала мне рукой и, улыбаясь, что-то говорила матросу, держащему ее сумку. Помню ее холодные щеки, нос, волосы, высыпающиеся из-под платка и сказанные беспомощным шепотом слова: «Соскучилась, не могу больше…» От нее пахло городом, летом и яблочным шампунем. Под утро я вышел на улицу. Там чуть синел восход с плоскими зимними облаками. Когда я вернулся, она спала, лежа на спине, раскинув волосы, заложив тонкую руку за голову. Еще помню свою неловкость весь следующий день: оттого что мы долго не виделись, оттого, что вся она была из другого мира, оттого что приходилось ей все, как ребенку, объяснять – настолько она была беззащитна перед холодом, незнакомыми людьми и огромной рекой… То, что я собираюсь взять ее на осень на охоту, почти никого не удивило – в каждом сидела такая мечта, но одни качали головами: «Замаешься ты с ней – вдруг заболеет?», другие усмехались: «Да тебя теперь из избушки не выгонишь» и один только Гена Воробьев, лучший охотник района, говорил с задумчивой улыбкой: «Бери-бери, Мишка, не слушай их». Но дело было решенным – последние годы мне все больше не хватало человека, который разделил бы со мной окружающую красоту. Обычно с азартом и удовольствием преодолеваешь в одиночку и холод, и усталость, но стоит оказаться в тепле, расслабиться, забраться на нары под треск железной печки и шум ветра, как ощутишь, что давно уже не радует, а лишь дразнит и томит этот ни с кем не разделенный уют. Груз я увез на «деревяшке» до ее приезда. Прошли очень сильные дожди, вода в Бахте была почти весенняя и мы поехали на легкой дюралевой лодке. Ударил морозец, вода быстро падала, в тихих местах на камнях голубоватым козырьком висел тонкий лед. После Сухой я посадил ее за штурвал, укутал тулупом и, закурив, наблюдал, как она с детской старательностью объезжает игольчатые хлопья шуги. Все было синим: небо, вода и ее глаза в темных спицах прожилок. Днем пригрело, растаял лед на стекле, и мы, не отпуская собак, попили чаю на берегу, а потом долго тряслись по порогам, и когда превратились в лед свежие брызги на стекле, возник наконец долгожданный крутой поворот в высоких берегах. Какими родными показались мне красные осыпи перед избушкой, распадок с белой прядью ручья, и с какой благодарностью глядел я исподтишка на ее широко раскрывшиеся глаза, когда из-за мыса выехала освещенная закатом гора с щеткой лиственниц, которую я всю дорогу берег для нее как подарок! На следующий день пошли дожди, снова стала прибывать вода, и мы поставили сети. Под вечер, когда я копался с мотором, а она чистила на берегу белых тугих чиров, открылось окно в тучах и блестели на солнце мокрые камни в серебристой чешуе и рыжих икринках. А потом посыпал снег, и я пилил дрова бензопилой, и вились метелью опилки, а вечером дул запад, неподалеку с треском падало дерево, скрипела антенна за окном, и я никак не мог заснуть – так странно было ощущать на своем плече ее небольшую теплую голову. Началась охота. Из-за хорошего урожая кедра весь соболь сидел в кедрачах у нижней избушки. Это было большой удачей, потому что насторожить со мной пешком весь участок она бы не смогла, а так она то ходила со мной, то оставалась в избушке. Дров шло больше, но мне ничего не стоило их подпиливать. Я сшил ей маленькие бродни с брезентовыми голяшками, и мне не давали покоя ее остававшиеся стройными и в суконных штанах ноги, косолапо стоящие ступни в черных кожаных головках и перехваченный ремешком подъем с собравшимся брезентом. Приближался день моего рождения. Каждый раз, как мне казалось, он отмечался чем-то особенным, то необычно ясной погодой, то охотничьим подарком вроде белки, глухаря и соболя, добытых на три пульки. В этот раз он начался с моей любимой музыки, раздавшейся из наощупь включенного приемника. Я приехал с дороги раньше обычного, околотил «нордик», на котором хватил наледи, переезжая ручей, затопил баню, натаскал воды и все никак не мог зайти в избушку, успокоиться, раздеться, все хотел оттянуть приближающийся вечер, все что-то делал на улице, докрыл навес перед избушкой, забрал его жердями с боков, навозил дров и переколол их. А перед баней пошел пешком по деревянной от мороза лыжне в гору наломать пихтовых веток, и, возвращаясь, глядел сквозь сумерки на избушку с пластом снега на крыше, на кургузую баньку с косой трубой, из которой вылетали искры, на облепленную снегом бочку, на стремительный силуэт «нордика» с наклейкой на капоте. Скрипел снег под ногами, в столбах пара грохотал льдом Тынеп, горели звезды на аметистовом небе и в избушке меня ждала она. Наконец все было на самом деле и я знал что, именно таким должно быть это летящее ускользающее что-то, которому даже в лучшие минуты жизни лишь наступаешь на пятки, и которое никогда почему-то сразу не воспринимается как счастье. Когда я вошел в избушку, где что-то вовсю жарилось, видимо, настолько странным был мой взгляд, что она, поглядев на меня, сказала: «Ну что с тобой?», а я только ответил: «Ничего. Иди – баня готова». Несколько часов спустя, уже засыпая, она вдруг сказала: «Как же все-таки ты живешь здесь совсем один?» – «Да так и живу. Люблю, понимаешь? Товарищей люблю, Толяна, Витьку, Генку…» – «Да, Генка редкий человек. Он какой-то и очень самостоятельный, и добрый…» – «Еще бы. Да… Так вот, речку люблю, путики свои… Иду по ним, а затески уже давно смолой заплыли, сколько лет прошло, даже странно, что это все я делал. Избушки люблю, столько в них пережито, передумано. И когда в самолет сажусь, а он взлетает, и под окном чахлые кедрушки… как тебе сказать, в общем, каждый раз на протяжении пятнадцати лет ком к горлу подкатывает… Люблю я все это и хочу быть с тем, что люблю. Может, я и не прав». После дня рождения, ставшего чем-то вроде горки в нашем совместном бытие, все как-то покатилось к концу, стало ясно, что все самое яркое позади и что пора думать о дороге. Я должен был ее вывезти, отправить в город, а потом ехать обратно в тайгу. Надо было подгадать дорогу, погоду, это заботило меня больше всего, кроме того, в ее присутствии я все-таки работал в полсилы. Еще я устал от постоянного восхищения ею, и мне хотелось одиночества, чтобы спокойно осмыслить произошедшее. Она уже тоже волновалась: как полетит, как успеет на работу, как там ее мама и вся та другая жизнь. С дорогой нам повезло. Вылившаяся на Бахту после тепла вода замерзла, и мы по морозцу за день доехали до деревни, несколько раз останавливаясь погреться и попить чаю в избушках. «Нордик» жестко и быстро шел по припорошенному льду, и она крепко прижималась к моей спине, пряча от ветра лицо. У Сухой навстречу нам попался Сафон Потеряев. Он несся на белой «Тундре» с горящей фарой, белела борода и сзади в снежной пыли металась, как тень, нарточка с канистрами. Она улетела в тот же вечер на случайном вертолете. Он вынырнул из-за высокого яра и на фоне гаснущего заката ярко вспыхивали его оранжевые проблесковые огни. Мы помчались к площадке, шаря фарой по снежным ухабам, она привстала, обнимая меня сзади за шею, и сквозь рев мотора все громче грохотал вертолет, медленно садящийся в голубом облаке, в белых лучах фар. Сгибаясь под снежным ветром, бежал за шапкой какой-то человек, вертолет все оседал на белых лучах, мигал оранжевый проблеск, все грохотало, куда-то неслось, мы судорожно поцеловались, она улетела, и через минуту на темной пустой площадке о ней уже ничего не напоминало. На следующий день я написал ей в письме что не могу жить без нее, что люблю ее и что теперь это навсегда. В обед я уехал в тайгу: погода портилась. Когда я выехал на Новый год в деревню, меня ждали письма от нее: она писала, что у нее никогда не было такого отпуска и что я единственный человек, которого она любит. «Как там на Острове? Как Серый и Ласка? Вчера я увидела на улице лайку и заплакала. Пожалуйста, будь осторожней». После Нового года я еще на полтора месяца уехал в тайгу закрывать капканы, вернулся в деревню, потом еще два месяца занимался хозяйством, ремонтировал технику, пилил дрова, а в апреле собрался в Москву. Ближе к отъезду я перестал писать ей, чувствуя, что это уже не нужно и что письма доберуться до нее позже меня. Она не писала, видимо, по тем же причинам. Я собирался в дорогу и у меня тряслись руки от волнения. За это время многое во мне отстоялось, и я, может быть, впервые в жизни четко знал, чего хотел. Я представлял, как позвоню ей, как поеду к ней домой, как опьянит меня город огнями, автомобилями, музыкой, как заиграет от ее грядущей близости каждая черточка моего пути, цветочная палатка, где я буду покупать розы, вросшее в чугунную решетку парка дерево возле ее дома, как заговорит со мною вся эта чудная и единственная жизнь, последние годы будто россыпь сокровищ, отделенная от меня толстым стеклом моего одиночества. Мысль о том, что я окажусь навеки связан с одной женщиной, всегда вызыв