«27 апреля, прогулка по лесу; 28 апреля, провели день в Парамонте; 29 апреля, Рамбуйе и долина Шевре; 30 апреля, Мариньян. Чай на террасе Галереи Лафайет. Головокружение, вызванное обрывом. Вынуждены были спуститься. Она много смеялась; 1 мая, прогулка в Версаль. Она хорошо ведет машину, хотя „симка” довольно капризна; 2 мая, лес Фонтенбло; 3 мая, я ее не видел; 4 мая, короткая прогулка в саду Люксембург; 5 мая, долгое путешествие по Эсону. Вдали был виден собор Шартр…»
А в событиях, относящихся к 6 мая, ему бы следовало записать: «Я люблю ее. Я не могу теперь существовать без нее». Написать о том, что было его любовью. Меланхолической любовью, горевшей скрытно, как огонь в заброшенной шахте. Мадлен, казалось, ничего не замечала. Он был другом, не больше, приятным собеседником, с которым можно от души поболтать. Никаких разговоров о том, чтобы познакомить его с Полем, Флавье играл роль адвоката, состоятельного человека, который занимается ею ради провождения времени и который, конечно, рад помочь молодой женщине обмануть ее болезнь. Случай в Курбевуа был забыт. Он только дал Флавье некоторые права на Мадлен. Но она умела пользоваться ситуацией и иногда вспоминала о том, что он ее спас. Она уделяла ему приветливое внимание с тем безразличием, которое адресовала бы дяде, всякому родственнику, просто другу. Слово «любовь» здесь было бы неуместным. И потом, существовал Гевиньи! По этой причине Флавье считал долгом чести каждый вечер давать ему полный отчет о прошедшем дне. Тот слушал его молча, нахмурив брови, потом заговаривал о странной болезни Мадлен.
Флавье закрыл досье, вытянул ноги и сплел пальцы. Болезнь Мадлен!.. Двадцать раз за день он задавал себе этот вопрос. Двадцать раз проигрывал про себя поведение и слова Мадлен, раздумывая над ними с упорством маньяка. Мадлен не была больна, но, вместе с тем, и не была совершенно здорова. Она любила жизнь, движение толпы, часто веселилась, порою даже искрящимся весельем. Здравого смысла у нее было хоть отбавляй… С виду это была одна из самых жизнерадостных женщин. Но так выглядела ее наружная сторона, светлая. А ведь существовала и другая, ночная, таинственная. Она была какой-то холодной, и не то чтобы эгоисткой, но в чем-то расчетливой… Ледяной, глубокой, безразличной, неспособной захотеть и увлечься. Гевиньи оказался прав: как только ее переставали развлекать, удерживать на краю жизни, она немедленно впадала в задумчивость, котррую нельзя было назвать ни грустью, ни грезами, а скорее – изменением состояния, будто часть ее души уплывала куда-то. Несколько раз Флавье видел ее такой, стоящей рядом, но молча ускользающей, погружающейся во что-то недоступное ему.
– Вам что-нибудь неприятно? – спрашивал он.
Мадлен медленно приходила в себя, лицо ее оживлялось постепенно: казалось, она делала усилие над своими мускулами и нервами. Но улыбка на какое-то время оставалась колеблющейся: веки несколько раз опускались, прежде чем она поворачивала голову.
– Нет, мне очень хорошо.
Эти глаза успокаивали его. Может быть, однажды она будет с ним более откровенна. Флавье боялся доверять ей руль. Машину она водила мастерски, но с долей фатализма… Да и это было не точным словом. Флавье безуспешно пытался определить ее состояние… Она не защищалась, она принимала. Он вспомнил то время, когда и сам лечился от депрессии. Тогда с ним происходило то же. Малейшее движение вызывало протест. Если бы он увидел на земле банкноты по тысяче франков, то не смог бы заставить себя подобрать их. Вот так и у Мадлен. Флавье был уверен, что, встретившись с каким-нибудь препятствием, она не станет реагировать, тормозить, сигналить. Ведь в Курбевуа она даже не пыталась сопротивляться. Еще одна курьезная деталь: сама она никогда не предлагала маршрута прогулки.
– Чего вы больше хотите, пойти в Версаль или Фонтенбло? А может, предпочитаете остаться в Париже?
– Мне все равно… – или: – Да, очень хочу.
Ответы всегда были такими, и всегда через пять минут она уже смеялась. Веселилась вовсю: щеки ее разрумянивались, а рука сжимала руку Флавье.
Тогда он совсем близко чувствовал ее тело, полное жизни. И порой не мог удержаться от того, чтобы не шепнуть ей на ушко:
– Как вы очаровательны!
– Это правда? – спрашивала она, поднимая на него глаза.
Всякий раз у него стремительно падало сердце, когда он смотрел в них, такие голубые и ясные. Она быстро уставала. И всегда была, голодна. В четыре часа ей необходимо было получать свою закуску: бриошь, чай, варенье. Флавье не очень-то любил ходить в кофейни или кондитерские и потому часто увозил ее за город. Поедая вместе с нею пирожные, он чувствовал себя страшно виноватым, потому что шла война и, конечно, мужья и любовники продавщиц находились на фронте, где-то между Северным морем и Вогезами. Но он понимал, что пища эта нужна Мадлен именно для того, чтобы удерживаться на поверхности, не впадая в забытье.