– Довольно! – громко проговорил он. – Пусть меня оставят в покое!
Он сварил очень крепкий кофе, чтобы взбодриться, и некоторое время проблуждал между кухней, кабинетом и спальней. Эта незнакомая боль, которая утвердилась в теле, в думах, мешала глубоко дышать, размышлять разумно, она действительно была любовью. Он чувствовал себя готовым на любые ошибки и глупости и был почти горд таким состоянием. Как мог он такое долгое время принимать столько людей в своем кабинете, вести столько дел, выслушивать столько признаний и ничего не понять, остаться глухим к правде? Он лишь пожимал плечами, когда клиент со слезами на глазах восклицал: «Ведь я люблю ее!» Ему хотелось сказать: «Послушайте, вы с вашей любовью заставляете меня смеяться. Ведь это только детская мечта, любовь! Что-то очень красивое, очень чистое, но неуловимое. Спальные дела меня не интересуют. Идиот!»
В восемь часов он все еще был в халате и в домашних туфлях, непричесанный, с чересчур блестящими глазами. Он так ничего и не решил. Звонить Мадлен было невозможно. Она запретила ему это из-за прислуги. К тому же, она просто могла не желать его больше видеть. Возможно, ей тоже было страшно, ей тоже…
Он равнодушно побрился, оделся. А потом вдруг понял, что обязательно должен срочно повидать Гевиньи. Неожиданно ему потребовалась уверенность в том, что по желанию Гевиньи он сможет снова видеться с Мадлен. И сквозь окружающий его плотный туман ему блеснул луч надежды. Он заметил, что через неподнятые занавески пробиваются солнечные лучи. Погасил электричество и впустил в кабинет свет дня. В нем возродилась надежда просто потому, что была чудесная погода и война еще не кончилась. Он вышел, оставил для уборщицы ключ от квартиры под ковриком, приветливо улыбнулся консьержке. Все теперь ему казалось легким, и он готов был смеяться над своими тревогами. Конечно, он не изменился. Он всегда останется подозрительным, меланхоличным, робким. У него никогда не бывало полнокровных дней отдыха, морального равновесия. Вместе с тем, около Мадлен… Он постарался изгнать Мадлен из своих мыслей, чтобы снова не впасть в панику. Париж был залит солнечным светом, и Флавье медленно пошел пешком. К десяти часам он подошел к конторе Гевиньи. Тот только что приехал.
– Устраивайся, старина… Я сейчас. Скажу несколько слов своему помощнику…
Гевиньи выглядел усталым. Через несколько лет у него будут мешки под глазами и дряблые морщинистые щеки. Пятидесятилетие его не украсит. Флавье расположился на стуле. Возвращаясь, Гевиньи дружески хлопнул его по плечу.
– Завидую я тебе, знаешь, – сказал он. – Я бы сам с удовольствием все дни тратил на то, чтобы сопровождать красивую женщину, особенно если бы она была моей… А я живу просто как бродяга.
– Она же бросается прямо в глаза!.. Твоя жена сумела описать мне местность, которую никогда не видела, но которую, вероятно, знала Полин Лагерлак… Подожди! Более того… она описывала арены не такими, какие они сейчас, а какими были сто лет назад.
Гевиньи нахмурил брови, пытаясь понять.
– И что же ты думаешь?
– Ничего, – ответил Флавье, – пока ничего… Это было настолько необычно!.. Полин и Мадлен…
– Да брось ты! – оборвал его Гевиньи. – Мы живем в двадцатом веке, и ты не можешь утверждать, что Полин и Мадлен… Признаю, Мадлен много собирала сведений о своей бабушке… Но это ведь можно объяснить. Потому-то я и просил тебя помочь мне. Если бы я мог предвидеть, что ты пойдешь…
– Я предлагал тебе прекратить это занятие.
Флавье почувствовал, как между ними возникла сильная напряженность. Он немного подождал и поднялся.
– Не буду больше отнимать у тебя времени…
Гевиньи покачал головой.
– Сейчас значение имеет только спасение Мадлен. Будет она больная, сумасшедшая, экзальтированная, мне наплевать. Пусть только живет.
– Она сегодня выйдет из дома?
– Нет.
– В таком случае когда же?
– Завтра непременно… А сегодня я последую твоему совету и проведу весь день с ней.