Когда прибыли родители, когда все слова были сказаны и все слезы пролиты, когда покрытые грязью тела уложили на брезент посреди нашей лужайки, когда их опознали по остаткам одежды, только тогда привели закованного в наручники старика. С ним был и наш хозяин и заспанный адвокат, но стоило ему увидеть тела, лежащие на лужайке, он не выдержал и во всем признался, и его признание занесли в протокол. Никому из родителей не надо было встречаться с ним взглядом, никому из мальчиков больше не придется на него смотреть.
Но они знали. Знали, что все кончено, что больше ни одна семья не подвергнется страданиям, каким подверглись их семьи — и наша тоже. И мальчики стали исчезать. Один за другим. Вот они еще здесь, а вот их уже нет. Потом от нас стали уходить и родители, молчаливые и подавленные горем, охваченные ужасом оттого, что подобное возможно в жизни, охваченные благоговением оттого, что из прошлого ужаса возникла эта ночь, последняя ночь справедливости и милосердия, последняя ночь единства. Скотти ушел последним. Мы сидели с ним в гостиной, горел свет, и мы разговаривали, а в доме полиция все еще делала свое дело. Мы с Кристин ясно помним, о чем мы тогда говорили, но самое главное было сказано в конце.
— Мне очень жаль, что прошлым летом я так себя вел, — сказал Скотти. — Я знал, что это не ваша вина, что нам пришлось переехать, и мне не стоило так злиться, но я просто ничего не мог с собой поделать.
Он просил у нас прощения! Этого мы уже не могли вынести. Какие горькие сожаления одолевали нас, пока мы говорили и говорили о своем раскаянии, о том, как нас мучит совесть за то, что мы сделали, за то, чего не сумели сделать, чтобы спасти ему жизнь. Когда мы высказали все, что было у нас на душе, и замолчали, он легко и просто подвел итог:
— Все в порядке. Я рад, что вы на меня не сердитесь.
И исчез.
Мы выехали тем же утром, еще до наступления дня. Нас приютили добрые друзья, и Джеффри с Эмили наконец-то раскрыли подарки, о которых так давно мечтали. Из Юты прилетели мои родители и родители Кристин, на похоронах были и другие последователи нашей церкви. Мы не давали интервью. Не давали интервью и остальные семьи. Полиция сообщила только, что были обнаружены тела и что преступник сознался. Мы не давали разрешения на огласку, как будто каждый, кто так или иначе пострадал, понимал: нельзя допустить, чтобы эта история появилась в заголовках газет, выставленных на стойках в супермаркете.
Все очень быстро затихло.
Жизнь пошла своим чередом.
Большинство наших знакомых даже не подозревают, что до Джеффри у нас был еще один сын. Мы не делали из этого секрета, просто рассказывать об этом было трудно. И все же спустя много лет я подумал, что эту историю следует рассказать, только с достоинством обращаясь к людям, которые смогут понять. Другие тоже должны знать, что и в самом кромешном мраке можно увидеть лучик света. Должны знать, как мы с Кристин, даже познав самое страшное в жизни горе, сумели испытать и радость, проведя последнюю ночь вместе с нашим первенцем, и как все вместе мы устроили Рождество для всех пропавших детей, и как много дали нам они сами.
В августе 1988 года я принес этот рассказ на писательский семинар в Сикамор-Хилл. В черновом варианте в конце рассказа говорилось, что все написанное является выдумкой, и на самом деле наш первенец — Джеффри, а хозяин дома, в котором мы жили, никогда не делал нам ничего плохого. Реакция писателей, участвующих в семинаре, охватывала весь спектр эмоций — от раздражения до ярости.
Наиболее кратко общее мнение выразила Карен Фаулер. Насколько я помню, она сказала следующее:
— Вы рассказываете эту историю от первого лица, приводите столько деталей из своей личной биографии, тем самым присваивая себе то, что вам не принадлежит. Вы делаете вид, будто испытываете горе человека, потерявшего ребенка, а на самом деле не имеете на это горе ни малейшего права.
Когда она сказала это, я не мог с ней не согласиться. Хотя рассказ уже многие годы существовал в моем воображении, от первого лица я изложил его лишь прошлой осенью, когда праздновал Хэллоуин со студентами колледжа Ватагуа в штате Аппалачи. В ту ночь все рассказывали истории про привидения, и вот, под влиянием минутного порыва, я рассказал свою. Такой же порыв заставил меня сделать ее глубоко личной отчасти из-за того, что, наделив рассказчика своей собственной биографией, я избавился от лишнего труда по созданию вымышленного персонажа, отчасти потому, что истории с привидениями имеют самый большой успех в том случае, если слушатели начинают верить, что все рассказанное могло быть правдой. Получилось лучше, чем когда-либо, и, когда настала пора записать рассказ на бумаге, я записал его в том виде, в каком и рассказал в ту ночь.