Сидя на кровати, смотрю на подвесную скульптуру из полированных ракушек, висящую над окном. На фотографии, заткнутые за раму зеркала над туалетным столиком. На заляпанный краской мольберт, источник такого беспорядка, что мать настаивала, чтобы она рисовала только на балконе. На пейзажи, прикрепленные к дверцам гардероба, этюды нашего двора летом, осенью и даже зимой, когда Мэгги сидела на улице в митенках, греясь у электрического обогревателя, который поставил для нее папа. Сначала я замечаю это на зимнем этюде, среди оголенных деревьев. Но потом, поднявшись с кровати и вглядевшись в осенний, весенний, летний пейзажи, понимаю, что оно все еще там. Этот кусочек синевы гонит меня на балкон. Прищурившись, смотрю на горизонт. Отсюда зазор в деревьях немного сдвинулся, открывая вид на фрагмент того голубого дома. Окно второго этажа. Это номер сорок шесть ноль три по Гэлли-роуд, дом Сары Кетчум. Пульс резко отдается у меня в руках, корень языка будто пульсирует. Если Сара Кетчум когда-нибудь стояла у того окна в детстве, она, возможно, видела, как Мэгги рисует на балконе. Или — я едва позволяю себе представить такое — кто-то, кто жил в любом из домов поблизости, мог видеть Мэгги, мог знать об обеих девушках. Мог наблюдать за ними. Ждать подходящего момента, чтобы напасть.
— Что ты делаешь?
Обернувшись, вижу стоящую в дверях маму. Ей около шестидесяти, но выглядит она на сорок пять, потому что у нее превосходный стилист и она старается не бывать на солнце. А еще она начала делать контурную пластику, хотя всегда соблюдает меру в инъекциях. То, что она прислонилась к дверному косяку, означает, что она выпила как минимум один бокал. Эта женщина умеет пить, но в ее теле заметна расслабленность, которая обычно появляется после одного-двух бокалов алкоголя.
— Да так, ничего… В гости пришла, — говорю я.
— А я-то думала, ты пришла в гости к тем членам семьи, которые еще здесь, — отвечает мама.
— Бабушка сказала, ты занята.
— Могла бы хоть поздороваться, — ворчит она.
Она заходит в комнату и раскрывает руки, чтобы обнять меня. На ней кашемировая шаль и платье от Живанши, и ткань абсурдно мягкая, настолько, что мне хочется положить голову ей на плечо и замереть. Рассказать ей все тайны, которые я храню. Рассказать ей все, от чего ее оберегаю. Но я этого не делаю. Потому что это будет очередная победа в ее копилке. Мы годами соревнуемся, чтобы посмотреть, кто из нас в ком меньше нуждается.
— Я не знала, станешь ли ты вообще со мной разговаривать, — говорю я, когда она отпускает меня.
— Не говори глупостей… — Мама берет меня за руку и уводит из комнаты Мэгги.
Как будто я просто выдумала произошедший между нами раскол.
— Глупостей, — повторяю я, словно не уверена, что означает это слово.
— Разве я виновата, что меня все это так расстроило? — спрашивает она. — Эрик для меня как сын.
— Ну, тогда тебе, наверное, следовало сегодня пригласить его вместо меня, — отвечаю я.
Она игнорирует мои слова.
— Ты с ним общаешься?
Мы спускаемся по великолепной парадной лестнице. Мы с Мэгги воображали, что это подвесной мост, ведущий в наш выдуманный замок наверху.
— Он звонил несколько дней назад.
— Вы хоть немного отношения выяснили?
— Он оставил голосовое сообщение. Я пока с ним не говорила.
— Ты ему не перезвонила?
Между мамиными бровями появляются морщинки, насколько это позволяет ботокс. Больше всего меня раздражает, что, не имея никакой дополнительной информации, моя мать правильно угадала, что в разводе виновата именно я. А еще она обманывает себя, веря, что все это можно исправить, если просто поговорить по душам.
— Я была немного занята на неделе, — отвечаю я. — Теперь, когда мы получили награду АПА, мы начинаем планировать второй сезон.
— Неужели опять про Мэгги? — прижав руку к горлу, спрашивает она.
— Нет, — увиливаю я. — Про другой случай.
Наблюдаю за тем, как она с облегчением расслабляется. Оттого, что я больше не буду обсуждать на публике ее старшую дочь, не стану и дальше разрушать образ Мэгги, который она создавала годами. Образ идеальной девочки, идеальной жертвы.