Выбрать главу

III

Очень может быть, что такая легенда даже и существует, а если нет, то ее надо выдумать.

Факт тот, что ограничение контроля над личной жизнью писателя есть признанная истинами еще недавно я прочел приблизительно такую заметку очень видного и вполне почтенного критика об одном тоже очень видном и почтейном писателе:

«Говорят, что он ведет жизнь пьяную и безобразную, не выходит из публичного дома, скандалит и купается в грязи. Но что нам до этого? Мы не имеем права вторгаться в личную жизнь писателя».

А Толстой писал, что если он указывает правильный путь, то никто не имеет права глумиться, что сам он не идет по этому пути.

Правда, самого Толстого надо выделить из числа других: слишком велика и искренна была его фанатическая вера в правильность найденного пути. Ему просто не пришло в голову, что нет верстовых столбов на путях человеческих, невозможно поручиться за правильность указуемой дороги, и указание пути только тогда и имеет смысл, когда сам проводник может идти по нем, в строгом согласии ума и чувства, с каждым шагом ощущая действительные его преимущества.

Ибо какое право имеет человек думать, что путь правилен, если сам он не может идти? А вдруг потому и не может, что по этому пути и вообще двигаться нельзя?

И если для него нельзя, то почему другим можно? Почему он думал, что он не мог, а другие могут? Зачем, оставаясь на старом месте, других посылал он рвать тело и душу на неприступных скалах нового пути?

Толстой был прав в искренности своей, но такое оправдание, каким он воспользовался, очень скользко, и пользоваться им можно в самых гнусных расчетах, в беспримерной фальши и откровенной лжи.

Ведь вот не так давно на собраниях и печатно выступал один проповедник аскетизма, с жаром исповедуя презрение к плоти и ее требованиям во имя чистого торжества духа. И когда потом внезапно оказалось, что у него, исповедника отвращения к половой жизни, есть три одновременных жены, то никто даже и не сконфузился.

Это была его личная жизнь, и до нее, по установившемуся взгляду, никому не было дела.

Когда-то, в революционные дни, на общественном собрании я слышал пламенный призыв оратора-писателя идти на улицу и пасть на баррикадах со знаменем свободы в руках. Он говорил так горячо, так резко, так смело, что возражать было даже как-то неловко. Кажется, тогда никто не хотел идти на баррикады, но перед лицом такого непримиримого геройства нельзя же было показать свою трусость.

И надо же было случиться, что когда на другой день на Казанской площади черносотенцы атаковали красную толпу, загремели револьверы и все бросились бежать, я, по примеру одного сильного и твердого человека, стал загораживать дорогу бегущим, и первый, кто попал в мои объятия, был именно этот пламенный оратор…

– Куда вы? – возопил я в горестном изумлении.

Но он молча и очень ловко вывернулся у меня из-под локтя и защелкал калошами по тротуару с такой завидной поспешностью, что его не то что черносотенцы – собаки бы не догнали.

Я помню, с каким жаром и негодованием один критик громил порнографическое направление современной литературы… Этот критик уличен был в фотографировании пикантных поз с шансонетной певицей, приглашенной им за приличное вознаграждение.

Да не подумают, что я хочу кого-либо уличить и ославить. Если бы я находил это нужным, у меня хватило бы смелости выступить с открытым обвинительным актом.

Но я не только не хочу уличаться не хочу даже осуждать, ибо меня интересует фальшивое и лукавое утверждение неприкосновенности личной жизни, а не отдельные лица.

Вышеприведенные примеры, три из тысяч, я взял только для того, чтобы с помощью их дальше иллюстрировать свои положения о фальши и опасности догмата неприкосновенности личной жизни.

IV

Есть огромная разница между жизнью личной и интимной.

Никого не касаются отправления моего желудка, никому нет дела до поцелуев и объятий моих с моей женой – это дело нас двух, меня и ее.

Если я никого не учу, не утверждаю никаких истин и никого не зову, то самый отчаянный разврат мой, самая позорная трусость, самая откровенная грязь моей души есть дело моей личной совести, и если поступки мои не нарушают прав других людей, – им нет дела до меня.

Если как писатель я изображаю жизнь и не снабжаю свое изображение нравоучительством, моя личная жизнь не вторгается в жизнь других, и между мною – и художником, и мною – человеком, общество не вправе и фактически не может требовать тождества.

Но если я учу, если и слово мое звучит призывом или осуждением, я сам вторгаюсь в жизнь окружающих, и тогда они вправе требовать от меня согласия слова и дела или, по крайней мере, вправе, изучая мою личную жизнь, оценивать искренность моей проповеди.